Так или иначе, зоркостью Ключевского их корить нельзя: его подняли высоты времени, с каких он различил и домыслил родословную межеумка времен Екатерины. Вот она: внук школяра из Славяно-греко-латинской академии, учившего греческие и латинские вокабулы, писавшего вирши и довольно неуютно почувствовавшего себя в деловой атмосфере России Петра; сын петровского навигатора, с детства впитавшего воздух этого времени, но после также плохо прижившегося в светской атмосфере царствования Елизаветы. Увидел историк и продолжение рода «ненужности» — лишнего человека, Онегина.
В постоянном существовании межеумка, всего лишь меняющего обличье со сменой эпох (и где — в среде класса, призванного быть главной государственной силою), беда России восемнадцатого столетия, не прошедшая, впрочем, и в девятнадцатом. В век Екатерины это человек, утративший национальность и, значит, чувство долга перед нацией. Загляните в эпиграф этой главы; горестно-недоуменно звучат слова умнейшего из пушкинских друзей — вот уж титул так титул, Его, так сказать, Умнейшество. А раньше примерно то же замечено было еще одним замечательным русским человеком, Карамзиным:
«Мы стали гражданами мира, но перестали быть в некоторых случаях гражданами России — виною Петр!»
Все же, вероятно, вина — не вполне историческое понятие; дело не в ней, тем более личной, но в неравномерности, прерывистости судьбы тогдашней России, где эпохи пустот рождали неизбежность взрывов, а взрывы, рывки, насилия столь же неизбежно выдыхались в пустоты…
Вернемся к «Бригадиру».
Ключевский произносит слово «трагизм», к Иванушке отношения не имеющее; он всего лишь дурень, достойный только комедии, — но, может быть, оттого особенно заставляет думать о наиреальнейшем и наисерьезнейшем прототипе (заставляет, а не заставлял; нас, а не современников Фонвизина — тут, увы, счастливая, но запоздалая судьба ретроспективности). Независимо от степени авторского осознания выбран персонаж комически-крайний, не только «историческая ненужность», но ненужность человеческая, выродок, ублюдок; а такие, случается, отчетливее выражают черты типа. Как всякий предел.
Так, по крайней мере, стало с Митрофаном.
Оба молодых оболтуса из комедий Фонвизина — химически чистое проявление двух исторических типов. Митрофан — окаменелость, застылость, безнадежно неподвижная почва, бесплодная для новых, чужих, «ихних» семян. Иванушка — невесомость, неосязаемость, отсутствие почвы.
Они — два полюса, две крайности. И выражают эти крайности также в степени крайней.
Но и границы одного исторического типа, по-своему цельного, могут быть столь обширны, что узнаваемость крайне затруднительна и человек, находящийся возле одной из его границ, до комизма, до нелепости, до неправдоподобия не похож на человека, который находится возле противоположной, — особенно при российском размахе, где сами географические расстояния соединяют противоположности и контрасты: «от Белых вод до Черных», «от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая». Они антиподы внутри типа. Но карикатурный низ и великолепный верх все же сходятся, связуются неприметной ниточкой, и если я скажу, что есть нечто общее (и, что интереснее всего, существенно общее) между засмеянным Иванушкой и одним из замечательнейших и причудливейших людей той эпохи, с которым Фонвизина отныне и на долгие годы тесно свела судьба, Никитою Ивановичем Паниным, — я это сделаю со всей серьезностью, хотя и со смиренным сознанием той самой неправдоподобности сближения.
Но о том речь уже в следующей главе.
Твое созданье я, Создатель (I)
ВЕЛЬМОЖА