«Бог потому и всемогущ, что не может делать ничего другого, кроме блага; а дабы сия невозможность была бесконечным знамением его совершенства, то постановил он правила вечныя истины для самого себя непреложные, по коим управляет он Вселенною и коих, не престав быть Богом, сам преступить не может».
«Не престав быть Богом» — выходит, сочинитель осмеливается ставить условия, при коих Бог имеет или не имеет право быть самим собою? Не дерзость ли? Не кощунство?
Не кощунство, нет. И — да, дерзость.
Что до богословия, то в нем издавна существует традиция обсуждать пути Божии с точки зрения земных, человеческих понятий о могуществе и премудрости. И если фразы «Рассуждения» все-таки поражают жесткостью интонации, как будто бы не приличествующей беседе верующего с Царем Небесным, то лишь вот отчего. Прообраз отношения Фонвизина к Богу — его отношение к государю.
Сочинитель дерзок, однако не перед Богом, а перед тем, кто являет собою «подобие Бога, преемника на земле вышней его власти», — уж он-то тем более не может не опираться на законы, основанные на общем благе, «не престав быть достойным государем».
Не для таких назиданий придумывался этот полубожественный титул, «преемник на земле вышней власти». Им тыкали в глаза нижестоящим, объясняя, что царь-полубог не таков, как они, что его власть безгранична. В «Рассуждении» прозвучало совсем иное: полубог — все-таки не Бог, и ежели Бог может не все, то что же сказать о его земном подобии?
Дерзость в форме наипочтительнейшей.
Дурно и бессмысленно было бы умалять участие Никиты Ивановича в создании «Рассуждения». Но как не заметить, что именно благодаря Фонвизину, прежде всего ему, ему едва ли не в полной мере мы обязаны рождением не просто законодательного документа, но ярчайшего образца русской публицистики?
Почтенен ум законодателя, однако он исходит из возможностей своего государства, нередко исторически ограниченных в области общественной справедливости; ум и душа литератора способны эти границы преодолеть и, взывая к морали, выношенной всей историей человечества, могут возместить политическую относительность нравственной абсолютностью. И вот в документ вливаются сострадание, пафос, гнев, проклятие…
Затея обратиться к Богу как к назидательному примеру — это даже не совет государю, не соображения, «как лучше». Это почти угроза: иначе нельзя, невозможно, не выйдет!
Конечно, Фонвизину и в голову не приходит угрожать. Сама эта мысль его смутила бы и напугала. Угрожать? Кому? Да и зачем? Ведь это писано для Павла, на коего возлагаются такие надежды…
Но и Пушкин возлагал (старался возлагать) надежды на Николая. И он мог начать стихи, доказывая свое право эти надежды лелеять: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю…», однако с неминуемостью его хвала кончалась предвестием хулы, полуугрозой:
Притом это не просто нечаянный взрыв обиды и страсти. Это обдуманная мысль, мысль общая («Горе стране, где все согласны», — восклицал декабрист Никита Муравьев), более того, мысль давняя, восходящая к восемнадцатому веку, как восходит к нему и стремление певца быть приближенным к престолу — не для милости, а для совета.
«Беда стране…», «Горе стране…». Вот один из истоков этих прорицаний: «Горе государям, которые властвуют над рабами», — изрекает у Гельвеция монарх, по обычаю просветителей иносказательно переселенный на Восток, хотя именно эта мысль Востоку как раз несвойственна. Правда, писатели Просвещения вообще-то охотно заимствовали из восточной литературы суждения о достоинствах идеального монарха, и где, как не в мире абсолютных деспотий, могла возникнуть мечта о таком государе? Ею пронизаны философские поэмы Фирдоуси и Низами, Навои и Джами, однако суждения о том, что подданный не должен быть рабом, там не встретить.
И ему, этому суждению, отзовется из «Недоросля» благородный Стародум:
«Великий государь есть государь премудрый… Слава премудрости его та, чтоб править людьми, потому что управляться с истуканами нет премудрости».
Конечно, «Рассуждение» мимо этого пройти никак не могло. И оттого, что сердца авторов (и более всего сердце писателя Фонвизина) терзало зрелище душ, растленных рабством. И оттого, что бесправные рабы, безгласные истуканы, подданные, во всем согласные с монархом, — это беда и горе не только для них самих, но для государства, которому ничто не угрожает более общественной апатии: «Где же произвол одного есть закон верховный, тамо прочная общая связь и существовать не может; тамо есть государство, но нет отечества, есть подданные, но нет граждан, нет того политического тела, которого члены соединялись бы узлом взаимных прав и должностей».