Невозможно допустить, чтобы слова потайного документа стали известны Княжнину, да и не нужно допущений. Это — в воздухе эпохи, и вот в трагедии «Вадим Новгородский» в ответ на уверение посадника Вигора: «Как прежде, мы горим к отечеству любовью!» Вадим, не смиряющийся с гибелью новгородской вольности, говорит в гневе:
Но государство и государи прорицаний и предостережений не хотели. Трагедию Княжнина Сенат порешил «яко наполненную дерзкими и зловредными против законной самодержавной власти выражениями, а потому в обществе Российской империи нетерпимую, сжечь в здешнем столичном городе публично». А Павел, которому назначалось сочинение Фонвизина и Панина, вступив на трон, воспринял заветы воспитателя по-своему. Ему-то самому он трогательно водрузил в Павловске памятник, а с милыми сердцу Никиты Ивановича понятиями обошелся иначе: издал указ, повелевающий вместо «отечества» писать «государство», вместо «граждан» — «жители» или «обыватели»; слово же «общество» не употреблять вовсе. (Примерно так же Николай Второй вознамерится приказать Академии наук, дабы из русского языка было изгнано слово «интеллигент».)
Вот вам и «есть государство, но нет отечества, есть подданные, но нет граждан…».
Священные слова обратились в ругательные, вроде того как полиция воспретила на улицах говорить слова «курносый» и «Машка», которые могли быть приняты за кличку самого императора и Марии Федоровны.
Но и подобные превращения монархов «Рассуждение» не то что предсказывало, однако имело в виду. Для того, собственно, и писалось.
…После того как дядюшка Стародум выскажется о государе, людях и истуканах, собеседник его, Правдин, тут же подхватит:
«— Удовольствие, которым государи наслаждаются, владея свободными душами, должно быть столь велико, что я не понимаю, какие побуждения могли бы отвлекать…
— А! — Стародуму не терпится и этому дать свое пояснение: — Сколь великой душе надобно быть в государе, чтоб стать на стезю истины и никогда с нее не совращаться!»
Это призыв к государю быть великодушным. Даже некое уговаривание: оказывается, владеть свободными душами, а не рабами, еще и удовольствие — так детям подслащивают лекарства.
Таков пафос Просвещения. Великая душа просвещенного монарха — вот средство избавления от зол, пред которым даже все конституционные проекты ничто; энциклопедисты свято верили во всепобеждающий разум, признавали только «судилище разума» (Энгельс), и вразумить
, образумить монарха казалось им делом реальным. По крайней мере, не безнадежным.«Велением судьбы, — то ли заклинал судьбу, то ли уверенно утверждал Гольбах, — на троне могут оказаться просвещенные, справедливые, мужественные, добродетельные монархи, которые, познав истинную причину человеческих бедствий, попытаются исцелить их по указаниям мудрости».
Оттого так обрадовались просветители явлению северной Минервы: тому способствовали и удаленность от Екатерины, и естественный самообман людей, жаждущих скорейшего воплощения собственных идеалов, и, наконец, благотворительные действия ее, неравнодушной к признанию Д’Аламбера или Дидро.
Писатели русские были безыллюзорнее.
И они писали утопии — как Херасков, изобразивший в повести «Нума, или Процветающий Рим» философа на троне; как еще прежде него Сумароков, будто бы побывавший, заснувши, в некоей «мечтательной стране». Но может быть, не случайно утопические эти государства чаще всего были как бы лучезарными позитивами российской реальной негативности — Сумароков, например, довольно откровенно корил своей мечтою Елизавету и заканчивал сочинение грустно-иронически: «Больше бы мне еще грезилося; но я живу под самою колокольнею: стали звонить, и меня разбудили…»
Живя под державною колокольней, много не нафантазируешь.
Случайно или нет, но и Денис Иванович Фонвизин из многочисленных французских сочинений об идеальных монархах избрал в 1777 году для перевода «Слово похвальное Марку Аврелию» Антуана Леонара Тома («господина Томаса»), слово хоть и похвальное, но — скептическое.
Не по отношению к самому философу-императору, качества которого прославлены громко и опять-таки — вольно или невольно, а скорее всего, именно вольно — полемически по отношению к французскому Людовику и российской Екатерине; оппозиционный смысл был явно открыт читателю, и не зря анонимный рецензент «Санкт-Петербургского журнала» с осторожной откровенностью напоминал, что господин Томас «умышленно написал сатиру на правление своего отечества».