«Французы, имея право вольности, живут в сущем рабстве. Король, будучи не ограничен законами, имеет в руках всю силу попирать законы… Каждый министр есть деспот в своем департаменте… Налоги, безрезонные, частые, тяжки и служащие к одному обогащению ненасытимых начальников…» — и т. д. и т. п. Не зря Белинский отметил прежде всего дельность писем к вельможе, то есть к Петру Панину: «…читая их, вы чувствуете уже начало французской революции в этой страшной картине французского общества, так мастерски нарисованной нашим путешественником…»
Так, может, в этом все дело? В том крайнем состоянии страны, которое и привело ее к взрыву? Может, краски-то сгустил не Денис Иванович, а история? Может, сами инвективы его в адрес нации говорят о бедственном состоянии ее нравов в эти трагические годы — и ни о чем более?
РУССКИЙ НА ЧУЖБИНЕ
На любой из этих вопросов можно ответить: да, дело и в этом. Хотя бы в какой-то мере. Но желанной разгадки все равно не будет. Ибо страстная
хула европейской жизни порождена не объективностью. Напротив, тенденцией субъективнейшей, упрямой.Слова о французах, имеющих право вольности, но живущих в рабстве, — это полуфраза, полумысль, то есть мысль, намеренно мною переполовиненная. Потому что Фонвизин сталкивает один народ с другим, чужеземный порядок примеряет к отечественному:
«Рассматривая состояния французской нации, научился я различать вольность по праву от действительной вольности. Наш народ не имеет первой, но последнею во многом наслаждается. Напротив того, французы…» — тут-то и следует пассаж о вольности, оборачивающейся тягчайшим рабством.
Вот двигатель мысли: наблюдая чужое, Фонвизин думает о родном. Он и тут писатель внутренний
. Все внешнее, «ихнее» — материал для сравнений, споров, патриотической ревности.Материал невыдуманный. Через пять лет по Европе проедут еще двое русских путешественников — граф и графиня Северные (под таким псевдонимом, взятым не для тайны, а из этикета, полускроются Павел Петрович и Мария Федоровна); и изрядно повзрослевший ученик напишет своему бывшему законоучителю Платону так, словно начитался фонвизинских писем: «Мы протекаем разные земли и правления, но в сих странах кроме картин и тому подобного нечего смотреть, разве плакать над развалинами древних, показывающими, что человек может, когда хорошо управляем, и сколь он от того удаляется, когда управляем, как теперь…»
Добавит благородного негодования и великая княгиня: «Отсутствие личной безопасности страшно для жителей и постыдно для века, который, будучи во многих отношениях просвещенным, должен был бы бороться со всем, что порождает расстройство и тьму».
Так удивляются и негодуют лишь тогда, когда глазу открывается нечто новое, в своем отечестве не наблюденное…
Это напишут люди, России не знавшие, во всяком случае, той, с которою только и можно сравнить протекающую мимо Италию, — России народной, крестьянской, разоренной.
А Фонвизин? Он-то ведь не так изолирован, как наследник? Разумеется. Однако, как увидим после, и ему недостало заботливого интереса даже к тем душам, что волею Панина попали под его помещичье покровительство. Так что и он с крепостными не накоротке — а они, те россияне, которые одни могли бы сравнить свое положение с общественным низом Европы, не путешествовали. Разве в качестве слуг. И, случалось, голосовали ногами; от добродушного Дениса Ивановича, и от того в Карлсбаде удрал слуга Сёмка.
Что говорить, бедность европейского крестьянина могла ужаснуть. В значительной части Германии повинности крестьян были тяжелее, чем у нас, а в Италии и во Франции — не легче нашего. Зато не было барщины. Зато не было того произвола, в котором русский крепостной, «в законе мертвый», и голоса не мог подать — в наибуквальнейшем смысле, под страхом Сибири и кнутобойства.
Фонвизин «имел в виду только
А это важно.
Да, «вольность по праву» может быть дарована широким жестом закона и тут же отъята жадными лапами землевладельца, чиновника или судейского крючка; это так, и трудно не согласиться с блистательным умозаключением Фонвизина:
«Первое право каждого француза есть вольность; но истинное, настоящее его состояние есть рабство, ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя и право сильного остается правом превыше всех законов».
Но в России не было даже жалкой вольности помереть с голоду, хоть таким образом распорядившись своей жизнью, — что в правовом отношении не шутка и не пустяк; как же не хочет понять этого тот, кто вот-вот станет автором «Рассуждения о непременных законах», где будет сказано, что два главнейших пункта законодательства —