За противоречиями дело не станет и далее, и они не из тех, на которых стоит ликующе ловить автора. Конечно, много в его письмах неприятно поражающего, даже смешного (откуда иначе взялась бы непочтительная аналогия с чеховским Камышевым?), но наше-то дело — не осудить и не вознести, а понять. И тут даже летучая фраза, оговорка, случайность может обнажить значительность размышлений, таких, казалось бы, наивных. «Логика противоречий», — выразился однажды Тургенев.
Уж как порицает Фонвизин безрассудного и безнравственного француза, и вдруг:
«Достойные люди, какой бы нации ни были, составляют между собою одну нацию. Выключа их из французской, примечал я вообще ее свойство».
Мысль замечательная, достойная, вечная, и как неожиданно корректирует она ворчливую фонвизинскую предвзятость…
Итак, попробуем понять
. Даже эту самую предвзятость, черту в любом случае не отменную.Она прежде всего имеет корни исторические. «Стольник, например, Лихачев, — писал Аполлон Григорьев, вспоминая события давнего 1659 года, — ездивший от царя Алексея Михайловича править посольство во град Флоренск к дуку Фердинандусу, носил в душе крепко сложившиеся, вековые типы, в которых он никогда не сомневался и дальше которых он ничего не видел. Его непосредственное отношение к жизни, вовсе ему чуждой, так дорого, что нельзя без искреннего умиления читать у него хотя бы вот это: „В Ливорне церковь Греческая во имя Николая Чудотворца и протопоп Афанасий… да в Венеции церковь же Греческая,
Замечено будто бы непосредственно о Денисе Ивановиче, да он и впрямь появляется рядом с послами Алексея Михайловича:
«…и будет ли это Лихачев во Флоренции, Чемоданов в Венеции… наконец, в эпоху позднейшую, даже Денис Фонвизин в разных иностранных землях, — вы в них верите, вы их понимаете, вы их любите, — разумеется, если вы — кровный русский».
Категоричность Григорьева порождена его страстным почвенничеством, а не исторической объективностью (и тут страсть оказывается выше очевидности). Даже будучи кровным русским, вовсе не обязательно умиляться допетровской российской неподвижности — тем более что тип, отказывающийся сличать себя с иноземными типами, не был единственным в России, не стоявшей на месте.
Уже при сыне Алексея Петре посланники его воспринимают европейский обычай с изумлением, однако не без почтения: «…венециане, — пишет Петр Андреевич Толстой, — живут весело, никто ни от кого ни в чем страха не имеет, всякий делает по своей воле, кто что хочет». А побывавший во Франции Артамон Матвеев сообщает: «Король, кроме общих податей, хотя самодержавный государь, никаких насилований не может, особливо ни с кого взять ничего, разве по самой вине, по истине, рассужденной от парламента… Дети их (знати, —
Посланник Алексея Михайловича не заметил в чужих краях никакого благочестия (не мог и не хотел); послы Петра Алексеевича смогли, захотели и увидели то, что не понравиться при всей своей непривычности не могло.
В фонвизинской России, уже давно стакнувшейся с Европою, дело переменилось тем более, и его настроения были вовсе не общеприняты. Покровитель его Никита Иванович впадал при случае даже в иную крайность.
«Как между протчим, — записывает Порошин, — разговорились о езде Его Превосходительства из Швеции сюда, и дошла речь до города Торнео, то спросил Его Высочество,