«Мы, разумеется, бранимся, если нас в этом подозревают, и при этом вовсе не притворяемся, а между тем, я думаю, сам Белинский был в этом смысле тайный славянофил. Помню я тогда, лет пятнадцать назад, когда я знал Белинского, помню, с каким благоговением, доходившим даже до странности, весь этот тогдашний кружок склонялся перед Западом, то есть перед Францией преимущественно. Тогда в моде была Франция — это было в сорок шестом году… И что же? В жизнь мою я не встречал более страстно русского человека, каким был Белинский… Так вот, кто знает, может быть, это словцо Фонвизина даже и Белинскому подчас казалось не очень скандальным. Бывают же минуты, когда даже самая благообразная и даже законная опека не очень-то нравится».
Можно поверить, что о Белинском здесь сказана чистая правда. Сам он косвенно ее и подтвердил — тем, что, высоко оценив «письма к вельможе», скандальной фразе и, главное, всему непримиримому тону отпора не дал. Не поддержал, но и не отверг, будто бы не заметил… может быть, именно оттого, что эта соломинка не в чужом глазу, а и в своем тоже?
То, что могло быть с Белинским, с Фонвизиным не могло не быть
. В его время как раз начинался мощный рост национального самосознания (самоосознания!), и слова Вяземского о том, что государыня-немка «хотела переделать нас в русских», ежели и не вполне точны, то разве потому, что дело не в немкином хотении, а в ходе истории, в центростремительной тяге Российского государства, по-плотницки сколоченного Петром, разваливавшегося при Аннах и Биронах, собирающегося в еще нескладное, но уже неразложимое целое при Екатерине.Даже враги, Панин и Потемкин, ревностно делают одно дело, одному служат; повышенное государственное сознание — вот отличие русского человека восемнадцатого столетия. Еще далеко до времен, когда станет возможным и естественным декабристское сознание, и лучшие люди России, стремящиеся служить общему благу, пока что идут вместе с властью. Или хотя бы стараются идти — как Панин, Фонвизин.
Другого пути еще нет. Разве что для белых ворон — для Радищева…
После-то возникнет и центробежность, и во имя любви к стране (опять-таки к ней) человек станет отпадать от государства: возникнет ненавидящая любовь Чаадаева, трезвая горечь пылкого Белинского, нетерпеливый гнев Чернышевского, — это о нем, подытоживая, скажет в 1914 году Ленин:
«Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: „Жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы“. Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения».
Здесь — признание преемственности, не только непосредственной; нет, ее корни протяженны и глубоки. Ленин обращался к Чернышевскому, который, в свою очередь, тоже не начинал, а продолжал путь, идущий издалека. Тоскующая любовь
, сказал Ленин; что ж странного, если мы находим аналог для его слов в глубине времен?«Что есть любовь к Отечеству в нашем быту? — спрашивал еще Вяземский. И сам отвечал: — Ненависть настоящего положения. В этой любви патриот может сказать с Жуковским:
Какая же тут любовь, спросят, когда не за что любить? Спросите разрешения загадки этой у строителя сердца человеческого. За что любим мы с нежностью, с пристрастием брата недостойного, сына, за которого часто краснеем?»
(Какова цепочка: Жуковский — Вяземский — Ленин!)
Это почувствовано независимо от Чаадаева, но вместе с ним: слова Вяземского относятся к 1829 году. Примерно тогда же он напишет в книге «Фон-Визин»: «Просвещенная любовь может негодовать и ненавидеть», презрительно осмеяв любовь невежественную, подобную страсти Простаковой к Митрофанушке. Так что как ни необычна чаадаевская фигура, ее самовыявление естественно для эпохи, а идеи по-своему даже традиционны.
По крайней мере, та из них, что в нашем разговоре идет к делу.
Естественный парадокс: само непримиримое западничество Чаадаева, сопряженное с уничижительной критикой России и ее истории, с призывом к духовному единению с католической Европою, неотрывно от осознания российского мессианства:
«Мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идеи… ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество».
Вот оно, русское уничижение паче гордости!