«Такой жар рознял, матушка; без умолку бредит…»
Простакова — свою, неуступчивую:
«Бредит, бестия! Как будто благородная!»
Палашка — это бедная Лиза, за которой не признают права чувствовать и страдать по-человечески. То, что Фонвизин утверждал от противного, Карамзин сказал прямо.
Его смелость была и в том еще, что открытие насчет умения чувствовать, встречаемого и среди крестьянок, наводило на мысль, будто у крестьян, у народа есть какие-то личные функции, неподнадзорные, неподвластные монарху и не имеющие прямого отношения к исполнению своего долга в феодальном обществе. А программное, спорящее с классицизмом озаглавливание поэтического сборника «Мои безделки» («И мои безделки», — подхватит вслед за Карамзиным Дмитриев) — на мысль, что литератор также есть лицо хоть в какой-то степени частное, использующее досуг на сочинение безделок вместо того, чтоб денно и нощно восхвалять в одах государя или непосредственного начальника, то есть служить в поэзии, как в департаменте.
Вот этому сознанию Фонвизин чужд. Он пока в том веке, который спешит оставить Карамзин.
В заглавии «Мои безделки» важно не только второе слово. Важно и первое, «мои». Мои — ничьи более! Карамзин и в «Письмах» своих не устает повторять: «…пусть для меня одного… это их, а не мое дело… между нами будь сказано…» — словно и вправду не заботится о тираже своих сочинений и довольствуется интимным перешептыванием.
Фонвизин — иной. И он субъективен предельно, настойчиво, но для него литература — дело не частное.
Вяземский отдавал предпочтение «Письмам» Карамзина:
«Писанные без педантства, без догматической важности, они содержат больше истин и тонких наблюдений о Франции и французах, нежели письма Фон-Визина, которые писаны будто с кафедры, во услышание и трепет грешников. В одном только Карамзин сходится с ним — во мнении о физической нечистоте Парижа».
Это суждение человека девятнадцатого столетия; точно так же и Пушкин резко корил Радищева за то, что его «Путешествие из Петербурга в Москву» слишком тенденциозно, отбор впечатлений слишком подчинен мысли[32]
, — и по-своему они были правы: странно выглядели дорожные записки Радищева и Фонвизина после «Писем» Карамзина, явления совершенно нового. Но и не правы — тоже. Ибо и Денис Иванович, и Александр Николаевич, оба гиганта восемнадцатого века, ему и были верны. Его и выразили.Сама субъективность Карамзина, казалось, даже подчеркивала его всесторонность и обстоятельность: она ограничивалась эмоциональной окраской
впечатлений, даваемой к тому же душою благожелательной и мягкой. Фонвизин и Радищев были тенденциозны в отборе впечатлений и в оценке их. Разница велика.Мысль, страсть, концепция царили в журналах их вояжей — по заграницам и по отечеству.
По-разному объясняли чрезвычайную мрачность фонвизинской Франции. Утверждали, что он смотрел на нее глазами сатирика, и в этом все дело (академик Н. С. Тихонравов). Писали, что разгадка не в нем, а в тамошней бедственности, сам же он вне подозрений в субъективизме: «Во Францию Фонвизин приехал совершенно непредубежденным человеком… В своих суждениях Фонвизин объективен» (Г. П. Макогоненко).
Увы! А может быть, и ура! — как посмотреть.
Монтень говорил о некоем вельможе, который совершил изрядное путешествие, но воротился из него, нимало не поумнев. Это оттого, добавлял великий скептик, что тот всюду возил с собою самого себя.
Закон этот не становится менее абсолютным, когда речь идет отнюдь не о глупце. Оставаться собою — дело самое естественное. Хотя и нелегкое.
Вяземский однажды, в записной книжке, высказался таким образом: «Я сегодня перечитывал Ф-Визина, письма его к родным, журнал: весело читать, ибо есть индивидуальность, физиономия времени». Лучше не скажешь, и в зарубежных записках Дениса Ивановича вряд ли нужно искать общую картину Европы, сколь много ни было бы в них проницательных замечаний. Надо искать его самого, его индивидуальность.
И — физиономию восемнадцатого века.
Фонвизин всюду возил с собою себя самого, свой государствостроительный
ум, и даже новые, незнакомые прежде, чужие впечатления, как кирпичики, ложились в обдуманное здание. Им заранее уготована была роль строительного материала. И выводы соответствовали масштабу строительства: «Итальянцы все злы безмерно и трусы подлейшие… По всеобщему их образу мыслей обмануть не стыдно… Здесь во всем генерально хуже нашего…» — так он рубит сплеча, не размениваясь на мелочи. Но и хвалит сплеча, также не мелочась: «Сие похвальное чувство вкоренено, можно сказать, во всем французском народе… Нет в свете нации, которая…» и т. д.Все мощно, крупно, гипертрофированно.