— Я не настолько ее хочу, чтобы совершить убийство ради малого шанса ее получить. Как ты. Если кто-то хочет ее сильней, чем я — значит моих чувств недостаточно. Так я это понимаю. Я бы мог тогда сказать, что меня разбирает не только из-за него и Фоун, что это лишь часть дела. Но вроде бы ни к чему было сейчас выкладывать все карты. Хочет изображать порядочного — милости просим. Я только сказал;
— Ну, пойду укладываться. Латч вскочил и загремел:
— Не делай этого! Слушай, хипстер, ты видел, как далеко я зашел, чтобы не навредить сообществу. Ты мне сегодня дал урок, крутой урок, ты меня образумил, и во имя Бога не разваливай теперь группу! — Он подошел ко мне вплотную: пришлось задрать голову, чтобы видеть его лицо. Ткнул пальцем мне в грудь. — Если ты сейчас уйдешь из сообщества, клянусь, я тебя выслежу и затравлю до смерти. Теперь убирайся.
— Очень хорошо, — ответил я. — Но послушай. Ты мне вернул билет на вход, а сам играешь опасное соло. Подумай обо всем спокойненько, и если захочешь, чтоб я остался, скажи сегодня вечером. Сделаю, как скажешь.
Он ухмыльнулся — нормальной своей ухмылкой.
— Ладно, Флук. До встречи.
Трудно ненавидеть такого парнягу. Но если сумеешь, то и дело сделаешь.
Я сумел.
Так-то. Значит, я попробовал по-умному. В следующий раз попробовал по-тайному.
Мы играли на Западном побережье, то там, то здесь. Выложились в двух забойных фильмах и тринадцати короткометражках. Поучаствовали в самых известных радиопрограммах. Вернулись на Восток, малость побыв в Чикаго — Добрая Домашняя Неделя с родней Фоун, — а потом три недели без перерыва в Парамаунте. Играли сладко, так что местные оглядывались друг на друга и улыбались. Или играли бешено, так что крышу сдувало. Ну, вы сами знаете.
Я ненавидел каждый доллар, что валился нам в руки, и каждый взрыв аплодисментов, и каждую газетную строку, где нами восхищались, а такого, чтобы ненавидеть, была куча. "Пропащие парни" играли столько разной музыки, что от нее нигде не спрячешься. Я видел музавтомат с шестью пластинками Кроуфорда — одна над одной! Весь мир вешался на шею Латчу, потому как он отличный парень. А я наживался, потому как он был добр ко мне. И весь мир провонял этим хорьком и его музыкой. От нее нигде не было продыха. (Не приходилось слышать запись "Дабу-дабай" в исполнении французского "Горячего джаза"?) Здоровущая тюряга для старины Флука — шелковая тюряга. Палата в психушке, обитая войлоком.
Фоун была малость измученная после Боулдер-Сити, но понемногу приходила в себя. Училась чувствовать одно, а делать другое. Как и мы все. Что же, разве это не основа всего, разве не с этого приходится начинать в шоу-бизнесе? Она училась лучше всех.
Мы опять двинулись на Запад, потом на Юг, и я попытался еще раз — уже по тайному — в Батон-Руже.
Там снова был загородный клуб, убойный такой, с волнистыми стеклами, акустическими потолками и прочими примочками. Не скажу, что меня подпихнуло что-то специальное, — попросту я задолго до того все продумал и дожидался только места рядом с текучей водой. В Батон-Руже был хорошенький ручей перед входом и еще речка Олд-Мен, и она ничего не расскажет.
Все было очень просто — удивительно, какими простыми оказываются некоторые дела, когда их наконец сделаешь, даже если они годами выедали тебе нутро. Латчу пришло письмо. Клубная гардеробщица отвернулась, чтобы повесить плащ, возвращается, а на тарелке для чаевых лежит письмо. Куча народу толклась в холле, ходила туда-сюда. Я тоже там толокся. Уборная помещалась внизу, под лестницей — я тем вечером заплохел. Все это знали и все смеялись над стариной Флуком. У меня аллергия на креветок, а здесь пришлось заглотать добрый фунт жареных креветок с рисом из Нового Орлеана. Получилась такая крапивница, что ее не скрывал даже жирный грим; я едва переставлял ноги и вынужден был путешествовать вниз каждые двадцать минут. И иногда там задерживался.
Латч получил это письмо. Оно было заклеено, адрес напечатан на машинке. Без обратного адреса. Гардеробщица передала письмо метрдотелю, а тот — Латчу. Парень прочел его, сказал Криспину и Фоун, что вернется, но не знает когда, надел шляпу и ушел. О чем он мог думать по дороге? О письме, наверное. Там говорилось: