"Дорогой Латч!
Прежде всего, никому пока не говори об этом письме. Убедись, что никто не смотрит тебе через плечо и вообще не подглядывает. Латч, я вне себя потому, что кое-что слышал. Думаю, моей дочери Фоун грозит серьезная опасность, и должен с тобой переговорить. Я в Батон-Руже. Фоун пока не надо об этом знать. Возможно, за этой историей ничего не стоит, но лучше избегать риска. Жду тебя рядом с пакгаузом над Морреро — это вниз по реке от Батон-Ружа. На пакгаузе со стороны улицы надпись: "Ле-Клерк и сыновья". Я в конторе, что у конца причала. Думаю, за тобой могут следить. Возьми такси до склада у Морреро, а дальше пройди к реке. Заплутаться невозможно. Насмотри, чтобы не было хвоста, осторожность необходима. Надеюсь, однако, что тревога окажется ложной.
Это письмо возьми с собой. Если мои опасения справедливы, то даже сжечь его в клубе небезопасно. Поторопись, пожалуйста.
С волнением — Джон Амори"
Я горжусь этим письмом. Папочка нашей Фоун и Латч были настоящие друзья-приятели, и старик не попросил бы об одолжении, если бы не важное дело.
Письмо было единственной уликой, других не было, но Латч унес его с собой. Чистая работа, хоть я и говорю это о самом себе. Латча никто не видел. Таксист не знал, кто он такой, или просто никому об этом не заикнулся. Латч приехал так быстро, как сумел, постучался в дверь конторы. Внутри горела тусклая лампа. Никто не ответил. Латч вошел и закрыл за собой дверь. Позвал — очень тихо:
— Мистер Амори!
Я прошептал из пакгауза:
— Здесь.
Латч подошел к внутренней двери, ступил в пакгауз и остановился — при свете от лампы в конторе была ясно видна полоска кожи между его волосами и воротником. Я ударил по ней обрезком трубы. Он и звука не издал. На этот раз я не собирался ничего обсуждать.
Прежде чем он грохнулся об пол, я подхватил его и поволок к длинному столу около раковины. Она была полна воды, я уже проверил, что там речная вода, — как раз то, что нужно. Трубу я положил так, чтобы дотянуться до нее, если понадобится еще раз врезать Латчу, а его свалил на стол, головой над раковиной. Потом окунул голову и придержал под водой. Как я и думал, вода привела его в чувство, он стал брыкаться и корчиться. Джутовые мешки, что я уложил на столе, глушили это намертво, и я крепко обхватил его за плечи и надавил локтем на шею, отжимая голову книзу, а сам держался ногой за стойку раковины. У Латча не было ни единого шанса, хотя несколько минут мне пришлось попыхтеть.
Когда он снова успокоился, я для надежности обождал еще минут пять, взял цепь от лодочного якоря — она была старая и ржавая — и обмотал вокруг него. Надежно, но на вид неаккуратно, словно само так вышло. Вынул у него из кармана письмо, сжег, собрал пепел на кусок кровельной жести и бросил в реку. За ним скатил туда Латча. Течение было хорошее — он поплыл вниз прежде, чем ушел под воду. Я сказал: "Прощай, супермен", привел себя в порядок, запер пакгауз — погасив свет, спустив воду из раковины и все такое, — прыгнул в машину, которую оставил в двух кварталах оттуда, и поехал к клубу. Пролезть через подвальное окно в кабинку мужского туалета (я оставил ее запертой) и подняться затем на второй этаж ничего не стоило.
Никто не обратил на меня внимания. Все дело заняло сорок три минуты. И сработано было — одно удовольствие. Цепь удержит его внизу, в иле, и с ним быстренько управятся зубатки. А если по какой неудаче тело найдут — чего такого, цепь могла случайно обмотаться, а помер он уж точно потому, что захлебнулся. Речной водой. Ссадина на шее ничего не значит.
Но Латч Кроуфорд был не тот парень, чтобы его легко прикончили.
Не стану рассказывать о следующем месяце, со всеми газетными заголовками и всей визготней, что поднялась. Джаз работал, как машина — при жизни Латч едва прикасался к вожжам, так что его отсутствие было почти без разницы. Музыканты сначала просто забеспокоились, и понадобилось три дня, чтоб они запаниковали. К этому времени у меня на душе стало легко.