– Тебе звонил мужчина. Стас. Кто он? – наконец спросила мать. Ее губы были сжаты, черные мушки зрачков нацелены в упор.
– Мой любовник, – наотмашь бросила я.
– Что?! – Мать задохнулась от неожиданности.
– Мой любовник, – раздельно повторила я, и меня захлестнула бешеная волна жестокой радости. – Получила, мама?
Мать смотрела, застыв, не веря своим ушам.
– Мне двадцать лет. Мы пользуемся презервативами. К тому же я его не люблю.
– Это не имеет никакого значения, – глаза матери наполнялись слезами.
– Имеет, – улыбнулась я. – Еще как имеет!
Мать молча развернулась и закрылась в своей комнате.
Я взглянула на себя в зеркало и рассмеялась. Я тогда поступила правильно. Решила, что лучше один раз отрезать правды, чем врать и врать. Вырезала жалость к матери, как раковую опухоль. Одним взмахом скальпеля. И стала свободной.
Я поехала на работу, там меня ждал неприятный сюрприз. Гриша Томилин поступил повторно с диагнозом «обструктивный бронхит». Это плохо, в будущем все может закончиться бронхиальной астмой, ингаляторами, кислородом, гормонами.
– Простыл, – сказала его мать. – Такая погода… – Она помолчала. – Неустойчивая.
Мне хотелось ударить ее по губам. Она ушла, а я прижала Гришку к себе. Его маленькая рука доверчиво лежит на моей спине; сам молчит, сипит, смотрит в мои глаза. Маленький, серьезный взрослый. Хрипы свистят в его груди, мне хочется плакать.
– Все будет хорошо, – шепчу я. – Все будет хорошо.
– Дай! – ответил он.
Я протянула ему фонендоскоп и рассмеялась. Все будет хорошо! Положила Гришку в кроватку, взяла в ординаторской другой фонендоскоп и побежала на обход.
– Александра Владимировна, – окликнула меня процедурная Вера Васильевна. – Что это с вами творится в последнее время?.. Вы какая-то не такая.
– Какая? – засмеялась я.
– Влюбились небось? – Ее веселые глаза хитровато сощурились.
– Небось!
Замечательное слово «небось», синее как… небесная ось! Я смеюсь. Что за чепуха?!
Сегодня ночное дежурство, мне не страшно ни капли. Напротив, я жду, но потом забываю. Перед обходом руки нужно согреть в горячей воде, на фонендоскоп подышать, чтобы они были теплыми. В наше отделение госпитализируют детей из дома ребенка. Только здесь я узнала симптом укачивания. На застиранной казенной подушке голова маленького ребенка, подушка качает голову направо-налево, направо-налево, направо-налево. Направо – дверь в коридор, в нем мертвый свет люминесцентных ламп, налево – окно, в нем живое солнце и воля.
– Почему так? – спросила я, как только пришла работать.
– Брошенные дети укачивают себя сами, – сказала Наргиз.
Несправедливо… Так несправедливо, что жмет сердце. Казенная подушка – эрзац родной матери. Разве такое бывает?
– Саша, что с твоим лицом? – смеется Наргиз.
– Что? – пугаюсь я.
– Не знаю, – отвечает она. – Только я немного завидую…
– Чему? – смеюсь я.
– Не знаю, – грустно повторяет она.
Я улыбаюсь, точнее, улыбка появляется сама собой, хочу я этого или нет. Так хорошо! Так хорошо!
Солнце катится к земле так быстро, что не успеваю оглянуться. Только что было утро, и вдруг за окном вечер. А я заметила его, лишь оставшись одна.
– Александра Владимировна, вас в приемный.
– Зачем?
– Папаша какой-то.
– Пусть подождет.
Я дописываю истории, глядя в больничный сад. За окном яблоня, заходящее солнце красит ее янтарем. Вверху голубое небо, внизу урюк и вишня. В их стволах течет венозная кровь, анастомозом расходясь к абрикосовым облакам, в их сердечной сумке бьется жаркое солнце… Мне отчего-то грустно. Урюк и вишня похожи, но они далеко друг от друга.
– Привет!
Меня окатило жаркой миндальной волной, кожа вся в ее брызгах, сердце на дне.
– Ты?!
– Скучно… – Его губы сложили кораблик, мое сердце закачалось вперед и назад. Вперед – к нему, назад – ко мне.
– Я чувствовала, что ты придешь! – воскликнула я и вдруг поняла, что это правда. Может, поэтому я не боюсь?
– Чем? – засмеялся он.
– Сердечными ушками.
– Чем?
Он смеется, я тоже. Глупые, глупые, глупые мы!
– У предсердий есть ушки, они всегда на макушке. Первыми встречают, первыми провожают.
– Уже? – Его лицо смешно морщится.
– Нет, – тихо говорю я. Я на работе, но я все забыла.
Его взгляд скользит по стенам – скучаю, возвращается к моему лицу – улыбаюсь. А соскучиться не успеваю!
– Что это? – смеется он, склонившись над моими синими каракулями.
– Характер.
– Мне нужен графолог, – не улыбается он. – Линейное письмо «А» выдумали критяне-врачи. Его никто не может расшифровать. До сих пор.
– И что для этого нужно? – понизив голос, спрашиваю я.
– Брать «языка».
– Прямо сейчас? – коварно спрашиваю я, на моих губах улыбка, мне страшно самой от нее.
Мы долго смотрим глаза в глаза, сердце рвет сердечный листок. Он отворачивается первым и подходит к окну. Смотрит и молчит. В меня крадется тревога, ее ловят сердечные ушки.
– Осень… Тучи… – вдруг говорит он, глядя на жаркое вечернее солнце.
Я вижу небо. Облака растаяли, в небе нет ничего.
– Тучи? – шепотом спрашивают мои губы. Не веря. Не вижу лица, страшно.
Он поворачивает голову, глаза в тени.
– Жить хорошо! – смеется, вот только смех невеселый.