Так думал Граевский, держа девицу за бочок, и сердце его билось легко и свободно, – вот это жизнь, не скука и не дрема. И не нужно одурять себя водкой, мечтами, табаком, чтобы заиграли поджилки и распахнулась, запенилась душа. Все ясно и понятно, как в бою.
– Не так быстро, миленький, заплати сперва. – Девица с легкостью освободилась и, бросив папироску, свернула в узкий, похожий на кишку проулок. – Сюда.
Пошли по дощатым мосткам мимо низеньких, наглухо зашторенных окон, позади домов тянулся длинный, из ракушечника, забор, отгораживающий жилье от железнодорожных рельсов. Пахло углем, мазутом, свежевыплеснутыми помоями. По обочинам грязной булыжной мостовой торчала прошлогодняя трава, одинокий фонарь, раскачиваясь на ветру, жалобно скрипел, угловатые тени казались зыбкими ожившими кошмарами.
«Веселенькое местечко». Инстинкт вытолкнул Граевского с мостков на свет, подальше от стены, а на путях тем временем запыхал паровоз, и Марьяна свистнула, в два пальца, по-разбойничьи, в лучших традициях одесских уркаганов.
Верно выбрала момент: под шум состава трепыхаться без толку, кричи не кричи, никто не услышит. Взревев сиреной, паровоз наддал, где-то визгливо забрехал кабысдох, а из темноты уже метнулись две тени – с расчетливой готовностью, прямиком к Граевскому.
Однако тот был начеку, одного из налетчиков встретил ногой, рантом башмака под ширинку, другому со всего плеча въехал в переносицу, добавил коленом в дых и уже собрался дать деру, как удар в лицо бросил его на землю, выхолостил на мгновение все цвета и звуки, сделав мир черным и немым.
Бог любит троицу – третий бандит оказался мастером-кулачником. Это Граевский понял сразу, едва вынырнув из тошнотворного, путающего мысли тумана. Ему пришлось немало драться в жизни, но никогда еще его не били так точно, цинично и умело. Однако умирать было рановато. Разлепив невидящие глаза, он схватился было за маузер и вдруг услышал голос, негромкий и вроде бы знакомый, боль, горечь, радостное удивление отчетливо сквозили в нем:
– Вот так так! Вовзят взгальный, ты, ваше благородие, клюешь на бабу, кубыть чебак на приваду! Ну что, очунелся трошки?
Сильные руки подняли Граевского, прислонили спиной к стене, и, сбросив, наконец, туманную вуаль, он изумленно прошептал:
– Акимов?
Память сразу же вернула его на три года назад, на Западный фронт, под гул снарядов, в объятия смерти, из которых не выбрался бы, не будь рядом геройского урядника пластуна.
– Значится, ваше благородие, не забыл досе? – Акимов улыбнулся, сдержанно, одними губами, и вытащил карманные часы, покачал их на цепочке перед носом Граевского: – Угадал? Твои. Лакиндровая[1] луковица, без боя, а храню. Тоже о тебе помню.
Он вздохнул, как-то нехотя повернул голову, и голос его переменился, сразу стал жестким и требовательным:
– Гнутый, а ты-то чего застыл, словно памятник Дюку? Лётом, волоки Сивого на хавиру, а ты, Ксюха, лепилу подгони, чикиляя[2] Фраермана со слободы.
Подумать только, рыжую наводчицу звали нежным, ласкающим слух именем Ксения!
– Степа, лады. – Со стоном разогнувшись, один из уркачей присел, придерживая пах, витиевато выругался, сплюнул и, чтоб не так ломило яйца, начал тяжело, бренча подковками, прыгать, опускаясь на пятки. – Сучара тертый, чуть без потомства не оставил…
Затем он выпрямился, с трудом поставил на ноги подельника и, взвалив на хребет, матерясь и хрипя, потащил куда-то в темноту – словно воина с поля брани. Ксения-Марьяна припустила в другую сторону, каблучки ее дробно зацокали по булыжной мостовой, тень призрачно метнулась и растаяла в полумраке.
– Показал ты хист[3], ваше благородие, всю обедню нам споганил. – Акимов незлобиво ухмыльнулся и тронул пальцем огромный, набухающий у Граевского в пол-лица фонарь. – Надо бы кровя пустить, а то засинеет.
В его руке блеснула финка, отточенная сталь вспорола кожу, и в воздухе запахло кровью, как тогда, в августе пятнадцатого, расстрелянного прямой наводкой из австрийских пулеметов.
– Акимов. – Дернув головой, чтобы мозги вернулись на место, Граевский широко, радуясь как ребенок, улыбнулся и порывисто, не задумываясь, обнял казака, похлопал ладонями по спине: – Ну, здравствуй, братец ты мой, вот ведь встреча! Сколько лет, сколько зим…
На какой-то миг ему стало необычайно хорошо, он вновь почувствовал себя лихим поручиком, ни сном ни духом не ведающим ни о царском отречении, ни о революции, ни о жидовском совнаркоме. Еще дядюшка читал Плутарха, а тетушка готовила вкуснейшие, невиданных сортов наливки, Страшила весело ломал подковы, задумчивая Ольга брела в мистическом тумане, хитрюга Кайзер, вытянув хвост трубой, гонялся на веранде за солнечными зайчиками. Еще не вся была измарана слава и ценилась офицерская честь, а письма от Варвары дышали нежностью, страстью и предвкушением счастья. Она еще не жила с комиссаром…
– Здравствуй, товарищ, здравствуй. – Казак ткнул Граевского усом в щеку, тяжело сглотнул и хлопнул его ладонью по груди, где в кармане на босоножке[1] затаился маузер. – Гля, и ты, ваше благородие, музыкант, на волыне играешь. Водку-то пьешь?