А в пустых глазах – скука, меркантильный расчет и тщательно скрываемое брезгливое презрение. Те еще девушки.
– Ишь ты, невидя вечор хитнулся[2], – ткнув окурок в пепельницу, Акимов глянул на часы, вылил в стаканы остатки дымки и поставил под ноги порожнюю бутылку. – Давай по стремянной[3], на дорожку.
Хмель как будто не брал его, никто бы не подумал, что он ополовинил староштофную бутылку[4] крепчайшего первача. Чокнулись, выпили, поднялись и, не прощаясь ни с кем, вышли на свежий воздух.
– Ты, Никита, где стоишь-то? – Акимов поддержал Граевского, подобрал с земли его многострадальную шапку. – А то, может, у меня заночуешь, на хавире места хватит.
Он залихватски чиркнул спичкой, уверенно поднес ее к лицу, но так и не прикурил, не попал папиросой в огонек. Выпито все же было сильно.
– Отель «Бристоль», двадцатый нумер. – Глуповато рассмеявшись, Граевский топнул, чтобы мостовую не штормило, резко качнулся, выкинул невиданное коленце, но все-таки удержался на ногах. От убийственного буздыгана[1], от забористой дымки у него шла кругом голова, в глазах мельтешили светящиеся пятна. Акимов вывел его на привокзальную улочку, встал под фонарем:
– Эй, ездовой!
Он погрузил Граевского в пролетку и сказал на прощание сердечно, со сдерживаемым волнением в голосе:
– Дюже рад я тебе, товарищ. Будет в чем нужда, знаешь, где меня искать, спросишь Степу Казака.
Возница сразу же перекрестился, как-то погрузнел, скукожился на козлах и, когда приехали, денег с седока не взял, с почтением ссадил у подъезда гостиницы:
– Приятственно почивать, ваше степенство.
Однако выспаться спокойно Граевскому не дали. Утром чуть свет пожаловал Ухтомский, в прекрасном настроении, сияющий. Усы его воинственно топорщились и благоухали фиксатуаром «Шик паризьен», лаковые сапоги скрипели, шпоры вызванивали марш «Умрем в бою за веру, конногвардейцы!».
– Что, брат, дали в морду? Пирамидально? – Он участливо подмигнул, неизвестно чему обрадовавшись, заржал и, плюхнувшись в кресло, с шипением нацедил сельтерской. – Не беда, башка не жопа, на ней не сидеть. Слышал новость? Мадам Холодная теперь совсем холодная! Какой каламбурец! Застрелиться! Ну да, натурально сыграла в ящик. Не интересно посмотреть?
Еще как интересно. Даже после бессонной ночи, со встряхиванием мозгов, лавиной впечатлений и обильными возлияниями.
– Граф, я тебя когда-нибудь придушу. – Граевский с усилием поднялся и, зевая, пошлепал в туалетную комнату. – Будь другом, расстарайся осетрины, да хрену побольше. И корнишонов закажи, в рассоле.
В голове у него шумело, во рту будто эскадрон ночевал, хотелось чего-нибудь покислей, поперчистей, а после опять на боковую. Нет, право, искусство, конечно, требует жертв, но чтобы вот так, с утра пораньше, с похмелья…
– Все рассолы потом, труба зовет. – С улыбочкой граф открыл французское иллюстрированное чтиво, выбрал статейку позабористее, подымающую на пух и перья некую малютку Мими из парижского мюзик-холла «Олимпия». Пока Граевский брился, чистил зубы и отмокал под душем, он узнал, что раньше актрисулька трудилась в цирке, а теперь не носит лифчиков, подмывается по шесть раз на дню и меняет любовников каждую неделю, дабы всегда быть в форме.
Панегирик сопровождала полудюжина фотографий: мадемуазель Мими в дезабилье – на велосипеде, на стуле, на корточках, на пони, на коленях Виктора Кастера[1], она же во всем великолепии своей красоты – брильянты, чулочки, подвязки, медные, как у валькирии, чашки, закрывающие груди, пучки снежно-белых эспри[1] на химически завитых волосах – на сцене мюзик-холла «Олимпия». Статейка называлась без лишней скромности: «Об этих ножках мечтают все мужчины».
– Лично я пас. – Скрупулезно изучив фотографии, граф пренебрежительно фыркнул, выпятил нижнюю губу и отшвырнул журнал прочь. – О такие коленки можно порезаться. Нос – бушпритом, корма сидит низко, сама плоскодонка, а ноги, как борта у баркаса. Увольте. – В чем в чем, а уж в морском деле и женских прелестях Ухтомский понимал. Не одну сотню барышень прокатил на своем шверботе по просторам Финского залива. Кого с креном, кого с дифферентом, кого на ровном киле. Как дама скажет.
Между тем из туалетной комнаты появился Граевский, не так чтобы как огурчик, но заметно посвежевший. После водных процедур к нему вернулось чувство юмора, ровное настроение и способность здраво рассуждать.
– Миль пардон. – Он не спеша оделся, вздохнув о корнишонах, закурил и обернулся к Ухтомскому: – Я готов, поехали.
Спустились вниз. У подъезда глянцево сверкал вороненый «паккард», за рулем, развалясь и небрежно покуривая, насвистывал попурри из оперетки «Это так любят делать все вдовы» ротмистр Качалов. Его изуродованная физиономия выражала торжество и безмерную веселость, частенько наблюдаемую у идиотов. Чувствовалось, что в душе у него трубят фанфары.