И Кеша ушел в саванну. А вечером его приволокли в деревню охотники племени, едва узнав в исцарапанном, исхлестанном кустами, иссосанном свирепым африканским гнусом бродяге, лежащем серым кулем в стороне от всяких тропок (над ним уже летали птицы — это привело охотников) краснощекого крепыша в одежде с золотыми пуговицами и шитьем, недавно спустившегося с неба на Большой Ревущей Птице, отныне принадлежащей их племени. Знахарь помазал раны своим снадобьем, влил в рот отвар, поплясал вокруг Кешиного тела под звуки своей баримбы
с криками и песнями — и оставил больного в своем жилище, ждать исцеления. Гость выздоровел быстро, — но оставался угрюм и не по-хорошему тих; некоторое оживление наблюдалось лишь при виде калебасы с мокеке. Еще несколько раз уходил он в сторну Угугу — но теперь всякий раз возвращался уже сам: когда через час, а иногда даже и меньше. Но постепенно тоска как состояние души все-таки сменялась новыми чувствами: что же все тосковать да тосковать, когда говорится: танцуй, пока молодой! Вот на этих-то вечных плясках при костре его и уловила в свои сети красавица Мпунде с обточенными для пущего шика зубами, жестяным кольцом пелеле в верхней губе — что считалось высшей стадией кокетства — и затейливой татуировкой на животе и ягодицах. В ту ночь она запоила его мокеке, закормила сушеным мясом и жареными жуками дуду, заплясала в доску, — и в ее хижине на рассвете они, потные и остропахнущие, завершили на земляном полу свое грехопадение. Мпунде была из племени кукумпа. Однажды, бегая голышом по саванне, она встретила молодого охотника-нгококоро — и, пораженная его невероятной красотою и цветными палочками в ушах, немедленно вступила с ним в связь. Молодец тоже был покорен искушенной в любовных делах девицей, — и повлек ее за собою, в свою деревню. Нравы в африканских селениях вообще не очень строги, — но даже и здесь беглянка выделялась ненасытной похотью, страстью к ночным пляскам и мокеке. И совместная их жизнь с бедным пилотом тоже не была спокойной: все время возле хижины толклась молодежь и звонкими голосами звала красавицу за деревню, под сень деревьев и колючих кустов. Бывало, что и Кеша, очнувшись от паров коварного напитка, не заставал рядом сожительницы, — а однажды так прямо согнал с нее мелко трясущегося юнца со свежепродетым шакальим клыком в носу, признаком совершеннолетия. В прошлой, советской жизни такие факты способны были просто поломать судьбу, — а здесь все сходило, прощалось, растворялось в мареве жарких дней, прозрачных рассветов — когда можно было, поднявшись на взгорок за деревней, увидать в долине стайки похожих на тельняшки зебр, легких антилоп, грубых носорогов, удивленно вскидывающих головки жирафов… Слышалось сиканье молока в горшки: хозяйки доили коров, коз; ребятишки выбегали из убогих жилищ и плюхались в пыль, или принимались за игру. И самого его ждала в хижине хлопочущая мукеле, ставящая первым своим делом ублаготворить хозяина, чтобы он был сыт, доволен домом и женщиной. На месте трапезы водружалась калебаса; начинался новый день. Мокеке Кеше выдавали без слов из пивного погреба вождя: видно, тот все же чувствовал какую-то свою вину. Самолет растащили полностью, и Кеша стал забывать даже, как он выглядел. Иногда, продрав похмельные глаза, он устремлял тусклый взор в небо, что-то глухо ворчал и плакал. Заросший белесой дремучею бородой, с копной нечистых выгоревших волос, в скудной набедренной повязке, — он, однако, не был на последнем счету среди красавиц деревни, некоторые женщины смотрели на него пылко, — особенно после того, как Мпунде частым напильничком любовно подточила ему во сне зубы, по последней моде своего племени. По канонам европейской, и отчасти российской мифологии — он стал смахивать теперь на матерого вурдалака, — но на разных пространствах Земли у ветреных женщин свои вкусы, свои пристрастия. Еще отечественный поэт Пушкин говорил, что, мол,… Ветру и орлуИ сердцу девы нет закона.