Несмотря на усталость, в эту ночь Крылов долго не мог заснуть. Неожиданная встреча с Федором всколыхнула в нем какие-то глубокие, казалось, давно уснувшие чувства и мысли.
Он вспомнил себя молодого, крепкого, полного сил и надежд. Вот он шагает рядом с обозом, и расступается перед ним вековая тайга, как бы пропуская сквозь себя, вбирая все глубже, все безвозвратнее, все дальше – в Сибирь.
Рядом старик-лёля, возчики, Акинфий… Виделся ведь он с Акинфием много лет спустя. И не где-нибудь, а здесь, в Томске! Правда, встреча состоялась не из приятных.
Это было три-два года назад, летом. Крылов возвращался из воскресной ботанической экскурсии, припозднился и заглянул в пригородный трактир поужинать да вызвать извозчика. Здесь-то и увидел он Акинфия. В роли буфетчика. Бывший возница узнал его, живехонько расстарался, приготовил местечко почище, за ширмой, притащил чай, жаркое. Присел и сам возле.
– Как живешь, Акинфий? – спросил Крылов, с интересом разглядывая сухопарого подвижного буфетчика с разбойным взглядом; Акинфий мало переменился.
– Спаси тя господи, барин, хорошо живу!
– Нашел ли ты свой самородок? Помнишь, мечтал в артель поступить, кусище золотой добыть…
– А нашел, – оживился еще более Акинфий, и его лицо порозовело от приятных воспоминаний. – Во какой! – он показал на пальцах.
– Что же ты с ним сделал?
– А что и все, прогулял! – тряхнул кудрями, завитыми насильственно под паром, буфетчик. – Эх и времечко было! Придешь, бывалоче, в харчевку. Кто-нибудь непременно подденет. «Акинфий, а Акинфий! Вишь зерькало?» – «Вижу». – «Стекло, пустяк, да? А лбом прошибешь?» – «Прошибу. Это твоим не прошибит, а моим – слободно. На что идет?» – «За зерькало я заплачу». – «Идет!».
– Ну и что? Прошибал?
– Да еще как! Только брызги во все стороны… Да-а… А потом снова тоска-тощища. Самородошные деньги кончились. В тайгу иттить неохота. В извоз – и того плоше… Пошел в городовые.
– В городовые?
– В городовые. В Тюмени дело было. Ну, взяли. Ну, стою. Службу правлю. Да на мою беду нового исправника черт подослал. Какой-то ненормальный. Любил, бывалоче, тайком по кварталам шастать. Переоденется в партикулярное платье – и айда! Не столько мазуриков ловить, сколько нашего брата перепроверять. Ну, стою, значит, я как-то на своем месте. Вечер подступает. Подходит ко мне сморчок какой-то и разговор заводит. То да се. Да как служба? Да как детки? Да кто такой-сякой у вас есть новый исправник? Ну я ему и выдал отборную словесность… Он поморгал-поморгал поросячьими зенками – да тут же и учинил мне аплодисменты. Вон, говорит, паршивец; вон, говорит, мозготряс! Быдло! Харя! И так тому и далее.
– Выгнал?
– В единый момент, – с уважительной злостью подтвердил Акинфий. – Вылетел я из Тюмени – и сюда. Сейчас ничего, стойкой заведую.
– Женат?
– Нет. Нашему брату пока жениться нельзя. Денег подкопить надо. Собственное дело завести…
Акинфий пустился в обстоятельные мечтания о собственном деле. Очень уж ему хотелось стать хозяином трактира. Пусть даже ма-а-ленького… Крылову сделалось скучно, даже тоскливо. Похоже, судьба Акинфия уже смололась, и ничего доброго из него ожидать не приходится.
Припоминая эту сценку, оставшуюся в душе холодным мокрым следом, – будто улитка проползла, – Крылов подумал о том, что на вопрос о семье и Федор Дуплов, и Акинфий ответили примерно одинаково. Что-то мешало этим людям осесть на одном месте, закрепиться, пустить корни. Какая-то непонятная сила заставляла их метаться по земле. Что искали они? Для Крылова было непонятно.
Мысли текли дальше, вызывая в памяти забытые лики.
Григорий Троеглазов. Чахоточный юноша. Его гербарий Крылов бережно хранит до сих пор.
Девушка-красавица на пароходе, которую Крылов так неудачно «выкупил»… Встречал и ее на томских улицах Крылов. Она шла из ворот высокопреосвященного Макария, в черном платке, сгорбленная, словно старушка. Крылов сначала не узнал ее и прошел было мимо. Но она окликнула его. Поклонилась в пояс, дотронувшись рукой до земли.
– Хорошо ли живешь? Здорова ли? – спросил Крылов.
– Хорошо, барин, спаси тебя Господь. И здорова, – ответила она и перекрестилась. – От владыки иду, – она показала тоненькую книжицу, из тех, которые Макарий сам сочинял и раздавал на воскресных чтениях.
Крылов подержал книжицу в руках и вернул. Вот уж никак не ожидал, что она станет такой богомолкой… И взгляд какой-то другой: потухший, полубезумный. Лицо серое, опавшее.
– Стало быть, на чтения ходишь? – повторил он, не зная, что и сказать.
– Хожу. Слово божье слушаю.
– Интересно?
Она склонила голову и еле слышно сказала:
– Владыко пособие дает за благочестие. Три рубля в месяц.
– Разве ты не работаешь?
– Работаю. Полы мою. В управлении железной дороги. Спасибо вам, помогли устроиться, – она снова поклонилась. – Да ребенок у меня больной. Хезнет и хезнет… Пятый год, а на ножки не встает, – она всхлипнула.
– Врачам показывала? – спросил Крылов.
– Нет, – покачала она головой. – Батюшка говорит: за грехи наши…
– Какие тут могут быть грехи?! – прервал ее Крылов. – Ты вот что, вези ребенка в госпитальную клинику. Да меня о том уведомь. Я поговорю с Курловым Михаилом Георгиевичем. Это хороший врач и добрый человек. Лечить дитя надо, а не грехи замаливать!
– Благодарствую, барин, – совсем расплакалась женщина. – Привезу…
Пообещала – и не привезла. И адреса ее Крылов не знает.
Как странно: словно из глубины, возникали пред ним чьи-то судьбы и, мало или много побыв на поверхности, снова уходили в темь, в неизвестность. И так – бесконечно. Лишь немногие остаются рядом. Где-то на севере, там, где живут финны, говорят, есть такие загадочные поля, которые ежегодно «рожают камни». Выпашут, уберут крестьяне с весны все до камешка – а на следующий год земля вновь усеяна серыми валунами. Словно выплывают они из недр земных на поверхность, и нет конца их движению.
Так и в жизнь Крылова входили люди, новые и разные, и он переполнялся ими, порой тяготился, порой был счастлив. Но были и потери. Да еще какие…
Свежа рана от внезапного известия, пришедшего к нему в 1900 году. На тридцать девятом году жизни в Петербурге скончался от заражения крови академик Коржинский. Сергей Иванович.
Судьба наделила его выдающимся талантом, – работы его получили мировую известность, – блеском ума, и не дала долгой жизни. Какая несправедливость!
За год до смерти у него родился сынок Дмитрий. Затем – после смерти – дочь Ольга. В последнем письме Коржинский усиленно звал к себе в гости, поглядеть на Ботанический сад и Дмитрия…
Крылов побывал у него. Весной 1902 года. На кладбище Александро-Невской лавры. Положил букет сибирских огоньков, которые он привез вместе с землей, живыми. Коржинский любил их и называл «неистовыми»…
«Сорок лет – старость юности, пятьдесят – юность старости», – шутит французский писатель Виктор Гюго. Свою вторую юность Крылов встречал в состоянии одиночества. «Душа свернулась, как листья папоротника на зиму, замерла», – это про него. Коржинского нет, Мартьянов умер в прошлом году… Смерть застала его за разборкой растений, добытых им в долинах верхнего Енисея.
Родился он в семье лесника, в Литве. Свои гербарии, как и Крылов, начал собирать рано, будучи еще учеником в аптеке. И в Минусинске не оставлял любимого занятия. Составил отличный гербарий Восточного Алтая, Кузнецкого Алатау, Енисейского, Канского и Красноярского уездов. Его помощниками были охотники, крестьяне, казаки, звероловы. Они помогали собирать и разные сибирские редкости: оружие, одежду, предметы бронзовой эпохи, чучела, коллекции насекомых… Минусинский музей поддерживал связи с музеями Парижа, Пекина, Стокгольма, Брюсселя, Падуи…
В свое время Ядринцев, когда еще был жив Мартьянов, писал: «Первый общественный музей основался в Минусинске. Он замечателен тем, что основался без копейки казенных денег – субсидий, а усилиями местного общества и при частных пожертвованиях… Музей этот имеет громкую европейскую известность, и в «Dictionnaire geographique», изданном недавно в Париже, занесено имя Минусинска рядом с историей его замечательного музея. Словом, он является для нас гордостью пред Европой. А кто знал в Европе до этого времени о Минусинске? Минусинск дал толчок к основанию и других местных общественных музеев».
Да, друг, душа твоя навеки переселилась в дело, которому ты посвятил свою жизнь… После того как твой музей получил первое место и Диплом на Всемирной Парижской выставке 1900 года, он заслужил наконец и в России некоторое внимание. «В России меньше всего знают, что в ней происходит», – справедливо заметил в своих «Записках о Пушкине» Иван Пущин. И порой надобно пробиться сначала в Париже, чтобы тебя услышали на родине.
У Коржинского много ботанических трудов, его имя останется в истории науки ботаники. А Николай? У него нет таких трудов. Что же, тогда Крылов посвятит ему свой самый крупный ботанический труд и память о былой дружбе не исчезнет! Чтобы и после заката они были бы вместе, втроем…
Тяжело терять друзей.
Через год после смерти Коржинского – гибель Эраста Гавриловича Салищева. Заразился на операции. Сгорел от работы этот чудо-человек, бескорыстный, не запятнавший душу искательством и вероломством. Светлый труженик науки. Эта потеря для Сибирского университета невосполнима. Для Крылова – тоже. Салищев был тот человек, с которым он мечтал подружиться.
Сблизился было душевно и сроднился здесь, в Томске, Крылов еще с одним человеком, интересным, широко и разно образованным, Степаном Кировичем Кузнецовым. Вместе открытие университета праздновали. Вместе и его десятилетие встретили. Сколько чаев за сердечными разговорами провели… Ан песня не сложилась.
Отношения со Степаном Кировичем внешне оставались прежними: доброжелательными. Однако что-то за последние годы неуловимо изменилось. Что именно, Крылов не смог бы сказать определенно, но ощущал ясно: изменилось. Может быть, исчезла сердечность…
Степан Кирович нравился Крылову трудолюбием и одаренностью. Этнограф и археолог, знаток древних языков, классической филологии, Кузнецов много собирал, наблюдал, копал в Прикамье, в Поволжье, в Сибири. Мечтал об отставке, желая стать свободным человеком и отдаться науке. Читал несколько заунывно, однако всегда содержательно лекции по исторической географии («Мордва», «Меря»), по библиотековедению, по метеорологии, введению в музееведение. А уж библиотекарь – по призванью, милостью божьей! В его руках книги оживали. Сам переплетал, либо доуказывал переплетчику, как сделать, чтобы умственное сокровище выглядело изящно. Словом, человек в высшей степени Крылову симпатичный. Казалось, они самой судьбой предназначены для дружбы верной и длительной.
Но тут грянул судебный процесс. «Мултанское дело». Степан Кирович ходил героем. «Я спасал вотяков! – к месту и не к месту говорил он много лет подряд. – Мы с Короленко не оборону держали, а в наступление шли…»
И непременно рассказывал о том, как он здесь, в Томске, виделся с Владимиром Галактионовичем, как знаменитый теперь писатель читал в незабываемой макушинской «Сибирке» свой рассказ «Сон Макара». Трижды возвращала Короленко в Томск дорога политссыльного. Город должен помнить это…
И как-то так по его речам выходило, что и Кузнецова город Томск тоже должен в веках благодарить и помнить.
Прошло время. Разговоры о том, как Степан Кирович был на короткой ноге с Короленко и спасал вотяков, начали приедаться. Когда же он высказался публично по поводу научного эксперимента Крылова с шелкопрядами, дескать, конечно, червяков размножать куда проще и безопасней, нежели пейзанов от каторги и смерти спасать, все поняли, что библиотекарь заболел манией величия.
Крылов держался до последнего. Терпеливо слушал жалобы Степана Кировича на то, что «этот Кащенко с Леманом и экзекутором Ржеусским не допустили к раскопу близ Лагерей», где было найдено временное становище первобытных охотников, которые убили мамонта, съели его и ушли дальше. Это была первая такая крупная в Сибири – и третья в России – археологическая находка, честь ее оформления должна была принадлежать и ему, этнографу и археологу. А Кащенко всю коллекцию забрал к себе, разложил по ящикам, хочет применить какой-то новый способ анализа – с помощью древесного угля…
Не обижался Крылов и на колкости своего соседа, помнил о многих добрых часах, проведенных вместе. Но когда обнаружилось, что настроение от «караул» к «ура» легко начало переходить у Кузнецова в вопросах принципиальных, устал и он. Дружеские отношения лишились сердечности и, сохраняя внешнюю форму, опустели внутри.
А как хотелось дружить! Никому бы, наверно, сейчас Крылов не признался в том, что он, седой человек, мечтает о настоящей мужской дружбе. Как мальчишка, как восторженный гимназист… Он готов был к этому чувству давно. Тосковал по суровым, как солдатская служба, истинно верным мужским отношениям. И готов был нести в них самую тяжелую, самую неудобную выкладку. Лишь бы она была, дружба…
С Кузнецовым, как выяснилось, она не состоялась.
«Должно быть, я не достоин подобного счастья», – иногда размышлял Крылов.
С Василием Васильевичем Сапожниковым они тоже могли бы подружиться по-настоящему. Впрочем, у них ведь и сложились вполне милые отношения…
Увлеченность наукой, основная черта исследовательского характера Василия Васильевича, работника-ученого, его двигательная сила, очень привлекала Крылова. Незабываемы вечера в главной зале Гербария… Разборка привезенных Сапожниковым альпийцев, растений с горных вершин. Златоуст светится от гордости – эвон сколько богатств удалось снять и доставить в Томск! У Крылова – руки дрожат от нетерпения: этого и этого… и этого растения в университетском Гербарии еще нет… Как же удалось найти их?!
– Удалось, – довольный, улыбается Сапожников. – Ножки, ножки! Унесите кузовок!
И они оба счастливо смеются, потому как понимают, что именно «ножки, ножки» кормят не только волка, но и ученого-ботаника.
Здесь, в Томске, Василий Васильевич стал завзятым путешественником. Более того, вполне определилась и основная страсть его – ледники. Ледники Алтая. Именно благодаря ему в Сибири начала, наконец, складываться наука о глетчерах, движущихся ледовистых горах. В 1898 году Василий Васильевич покорил свою любимую двуглавую Белуху. Без особого снаряжения, в одежде, мало приспособленной для ночлега на снегу… Это были, по его словам, лучшие и… рискованные дни его жизни.