— Да уж повалит, — сказал Радофиникин и, подобрав рясу, выглянул зачем-то в окно. — Не идет еще! — объяснил он и покрестил зевок свой.
Я встал и пошел неспешно к пианино взглянуть на ноты. Страница была прежняя, беспокойству не было причин. Я крепко потянулся, чтоб скинуть с души непонятное томление духа.
— Вчера последний пароход ушел… — дрожащим голосом сообщил Манюкин. Еще не привыкнув к молчанию, он заговорил опять: — А вот почему бы это… к нам пароходы еле ползут, а от нас так прямо в одну минутку скрываются? Ах да, течение в ту сторону! — непомерно быстро догадался он.
Тут мы сидели в ожидании, кто ковыряя в зубах, кто — например, Радофиникин — щупая себе ногу сквозь сапог, возле большого пальца.
— Ишь ведь… навья кость из мене лезет, — удивлялся сам про себя Иона. — А ведь раньше и не было, а теперь вот какая… — Он встал и налил себе из средней бутыли, темного. — А у мене новые постояльцы, — вдруг похвастался он, садясь на бусловский келькшоз, каковым словом называлось подобие дивана, сделанное из поленьев и серого войлока. — Очень приятная женщина, а супруга, ки-ки, хмурится! — Он выпил, а вслед за ним выпили и мы и опять расселись полукругом.
— Чего ж ей хмуриться-то? — вставил я. — Не медовый уж месяц!
— А что ж, я еще в соку мужчинка! — потормошился Иона и убавил голоса. — Удивительно, как это можно… Даже к обоям ревнует!
— Ну-у, врё-ошь! — зевал Буслов.
— И по-моему, невозможно, — решился Манюкин.
— Не нанимался я врать-то, дурачки-и! — засмеялся Иона. — Ссыльный у нас жил, всю он комнату и зарисовал девочками! В разных видах…
— Очень интересно поглядеть! — заключил я и потянулся до хруста в суставах.
Разговор прервался, а тут вошел бусловский пудель и сел у пианино. Он был уже очень дряхл, и мне показалось, что он и сам знает оставшееся количество своих дней. Кстати, его звали Хвак.
— Глядите, глядите… тоже зевает! — вскричал Манюкин о собаке.
Приятельская беседа наша вскоре после того приобрела научный оттенок, причем Манюкин похвалился новостями в науке: будто где-то в Москве собираются случить молодую французскую женщину с обезьяной — для антирелигиозной пропаганды. Имея в виду поддразнить Иону, я тут же начал высказываться в очень крутом стиле сперва об электромагнитных материях, а потом и по поводу небытия Бога. Я очень люблю такие темы, потому что от нечего делать можно допустить тысячу толкований, накручивая их и с той и с другой стороны. У меня при этом даже как-то в пальцах зудит.
Внезапное появление Редкозубова прервало меня на полуслове. Он ворвался, полный жгучей жизнерадостности, он обнял нас всех по очереди, каждому дыша в щеку из прокуренного рта.
— Паша, — вскричал он мне, — как я рад тебя видеть!
Воистину, доброта этого человека была беспредельна. Ионе он сказал, что всю ночь видел его во сне, Буслову — что готовит ему сюрприз, Манюкину — что сегодня утром снова прослезился о его судьбе. О, великое сердце, зачем я познал тебя до конца!
— Прямо от нее! — расплываясь в лице, самодовольно подмигнул всем нам Илья. — С тестем о делах говорили! — сказал он почти сурово, но и через суровость перехлестнула доброта. — Ах, какой это… это…
— Ну ладно, не ищи. Отощали мы тут без тебя, — сказал я.
— Эх, Илюша, съест тебя Ларион! — горько сказал и Буслов.
Перебрасываясь суждениями, мы усаживались за столом. Иона пропел что-то коротенькое для освящения еды. Стемнело, и висячая керосиновая лампа входила в свои права. Все же какой-то унывностью были наполнены несколько минут последовавшего затем молчания. Безмолвные и как бы хмурые, сидя вкруг, мы глядели в кружки наши, полные хмельной и жидкой черноты. Высокие чувства переполняли нас. Как бы перекрестились пики, и на пересечении жал их лежит нагая и трепещущая дружба наша, незыблемая до сей поры. И как будто вот клянется биеньями своими редкозубовское сердце не изменять, хотя бы тысяча Пресловутых с приплодами препятствовали намеренью этому. Сладостное безмолвие наше могло бы длиться до бесконечности, ибо приятна всякая грусть, не влекущая материального ущерба… Но Радофиникин не понимал этого.
— Какая сухая лета нынче была! — возгласил он со вздохом и, отхлебнув из кружки, чтоб не расплескать, поднял ее над головой. — Ну, со свиданьицем, значит!
— И за незыблемость союза нашего! — сказал Манюкин восторженно.
— И за Илью, чтоб не унывал, — прибавил Буслов.
— И за пиджак его! — предложил я, кивая на замечательный, цвета яростной гаванны, пиджак, в котором он пришел.