* * * Ивашина нет. А хорошо бы с ним поговорить. Именно сейчас. Ни с кем другим. Новый комдив образованней Ивашина. Отличный летчик в прошлом, но уже начал обрастать жирком. Кто-то из молодежи за глаза в шутку прозвал генерала Черчиллем: крупное красное лицо, брезгливо оттопыренная губа, волевой подбородок и колючие серые глазки, умеющие до боли буравить того, к кому обращался взгляд начальника. Не хватает только лысины: шевелюра у нового генерала всегда аккуратно расчесана на прямой пробор. Несмотря на явную несправедливость, кличка прилипла к комдиву. Он скоро прознал о ней и стал еще неприветливей. Один Андрей не робел перед ним и, следуя примеру Ивашина, смело вступал в спор. Но ни разу у Андрея не возникло желания говорить с новым комдивом о сокровенном, что приучил его выкладывать Ивашин. Этот не поймет и половины того, что хотел бы в минуту сомнения сказать Андрей. Размышления перебила новая, совсем неожиданная мысль. Она заставила Андрея еще раз перечитать письмо Ивашина: нет ли там намека на то, что Ивашин расплачивается не только за свои собственные грехи? А что, мол, было бы с Андреем - командиром части, где случились аварии, не будь он сыном генерал-полковника Черных? Эта мысль больно ужалила Андрея. Не может быть! Нет, нет, ничего подобного не может думать Ивашин!
3
Настроение Андрея портилось день ото дня. До сих пор ему казалось, что он не испытывает к Серафиме ничего, кроме дружбы: что-то вроде почтительной симпатии к ученой особе. Общество приятельниц жены, приятное, как беззаботный отдых, становилось невыносимым в больших дозах. С Серафимой можно было говорить о чем угодно. Ее интересовало все на свете. Иногда Андрей жестоко спорил с нею, досадуя на то, что там, где были люди в погонах, для Серафимы была уже война. Отдушиной после споров на эти темы были разговоры об искусстве. Андрея радовало, что нашелся человек, смотревший на искусство почти его глазами. Андрей любил живопись, понимал и ценил ее прошлое, увлекался тем, что происходило в ее настоящем. С детства пристрастившись к краскам, он давно искал того, что могло бы стать его творческой живописной "системой". Еще мальчиком он рисовал бегущих лошадей, собак, паровозы - все в движении. Увлекала мысль изобразить самолет так, чтобы всякий сказал: "Да, он летит". Андрею казалось, что средства ушедших корифеев живописи и их эпигонов нового времени не дают возможности передать современные скорости. Чем быстрее катились к жизни автомобили, неслись самолеты, тем беспомощней казались Андрею попытки современников передать это движение в искусстве. Одолевало желание попробовать самому. Разве движение - это не время? Бегущее время. Его нельзя передать изображением часов на стене. Нужна ясность общего, как его успевает охватить глаз. Никаких деталей. Если движущийся самолет можно воспринять на самом кратком отрезке времени, то именно этот миг и нужно передать. И он стал пробовать. Как-то он пожаловался Серафиме, что у него не получается. - На кончике кисти таланта ремесло, вознесенное творчеством, превращается в произведение искусства, - сказала Серафима. - Вот видите, - с грустью ответил Андрей, - оказывается, мне не хватает пустяка: таланта. - Как будто вам мало того, что вы талантливый летчик, - сказала она, - и талантливый инженер. Подай вам еще и искусство! Не много ли?! С некоторых пор Андрей стал замечать, что всякий раз, как он, позвонив Серафиме, не застанет ее дома, то в это же время не оказывался дома и Вадим. А если он не заставал в институте Вадима, то не было у себя и Серафимы. Андрей старался убедить себя, что ему нет до этого дела. Но мысль не уходила. Он уверял себя, будто совершенно случайно появился однажды неподалеку от дачи Серафимы. Он остановил машину и, не вылезая, раздумывал, идти ли на дачу. Пока не увидел за забором голубой "Москвич" Вадима. Вернувшись домой, Андрей почувствовал необычайную легкость - словно груз свалился с плеч. Он стал более внимателен к Вере, радовался ее веселости, ее болтовне; ему была приятна даже легкость музыки, которую она искала по радио.