И понял он гораздо больше, чем сумел бы выразить словами. Его сумеречный мозг вспыхнул в последний раз и, как проекционный фонарь, отбросил на темнеющий экран небосвода — марганец м-ра Грэди, Урамбо, директора гимназии, лейденскую банку, глупенькую лучезарную Надину головку и то, что он ее больше не увидит…
Шеломин вздрогнул, хотел подняться — упал, подавленный страданием.
Солнце мучило его глаза.
Тогда он отхаркнул кровь и, собрав последние силы, плюнул в это проклятое жизнедарящее солнце. Оно запенилось, зашипело и потухло навсегда.
Черная каска валялась рядом.
9. Божье слово
М-р Грэди телеграфировал синдикату:
«Марганец наш. Выезжаю».
Надя получила каску, аккуратно пробитую трехлинейной пулей, слегка попорченную кровью, но вполне продезинфицированную. Каска лежала на туалетном столике. Надя лежала на кровати в голубой пижаме, м-р Грэди — в полосатой.
Труп Шеломина лежал на полу, под рогожей, в избе, где помещался околоток.
Санитар подал розовый конвертик.
— Его благородию, — кивнул он. — С первой роты.
Врач, несколько полный блондин, с усталыми голубыми глазами, разорвал конвертик. Он хотел узнать адрес близких молодого офицера, сберечь для них труп.
Письмо было переписано набело, без единой помарки, ровным старательным почерком. Мелькали ровные фразы. Санитар докладывал:
— Гуси эта летели. И откудова взялись!..
«
— Ну, тут наши палить, немец палить, гусь-то и упал промежду окопов…
«
— Ну, тут наши лезут и немцы лезут. Человек с десять, знать, подстрелили…
«
— Ну, все же, гуся наши зажарили!
Врач опустил руку, медленно смял бумагу, бросил в помойное ведро с кровавыми отбросами, распорядился:
— В братскую.
Через месяц, во второй раз, в газетах появилось имя Шеломина. На этот раз позади текста, петитом, цифрой в числе потерь.
Директор с гордостью сказал:
— Смертью храбрых!
Наталья Андреевна не сообразила. Наталья Андреевна ждет, пишет трепетные материнские письма, раскладывает пасьянс «Государственная дума», строгая, сосредоточенная, восковая, думает: «Если сойдется, значит, Толичка вернется». Пасьянс не сходится. Тогда быстро-быстро, озираясь, она достает нужную карту, радуется, что никто не заметил. На восковом лице выступает дуновение румянца.
Анютин купил свечку, хотел поставить перед угодником. Не знал, как еще почтить память о друге; но вспомнил попа Никольского и плюнул. Свечка растаяла в его черной от чугуна и мазута руке.
Никольский стал часто заходить к Наталье Андреевне. Он напутствует, присматривается к домику…
Возвращаясь, Никольский, по привычке, бормочет:
— Недолго проскрипит старушенция, недолго…
И ясно улыбается.
Надгробная речь была на братской могиле.
Перед отпеванием, корявый ратник, рыбак из-под Колывани на Оби, с потрескавшейся, ромбами, как у слона, шеей, прилаживал крест, думал, когда наконец выпустят его из чертовой Польши и, чтобы спорее шла работа, непрерывно ругался.
Дьячок, вятский, лениво останавливал:
— Чо выражаешься? Здесь убиенные, а ты…
Ратник бросил топор, открыл рот, утерся.
— Да рази это матеряк? — искренне удивился он. — Вот если там, примером, в душу… А то это так только, божье слово.
ВЛАСТЬ
Зал в центре дворца. Неизъяснимый сильный свет. Великолепие. На стенах фрески и портреты старинных королей и придворных. Резким контрастом к ним, за большим столом, очевидно принесенным из другой комнаты, одетые в черные сюртуки и фраки, совещаются министры. Все они находятся под влиянием доклада Премьера, каждый по-своему выражая скрытое волнение. Министр финансов олицетворяет мыслителя, взявшегося за неразрешимую проблему. Министр юстиции то берет со стола свой портфель, как будто бы вот-вот собирается уйти, то опять кладет обратно. Только Премьер, высокий седой старик, сохраняет на каменном лице невозмутимое спокойствие. Секретарь сидит в стороне, иногда что-то записывает, но чаще ничего не слушает и вздыхает.
Премьер. …На этом, джентльмены, я окончу свой доклад.
Мин. финансов. Итак, надежды нет.
Премьер. Да. Армии больше нет.
Министр юстиции. Теперь, надеюсь, вы вспомните то время, когда я, один против всех, защищал монарха… О, то была власть!.. Пусть преступная, пусть жестокая, но — власть… пред которой трепетала эта, царящая теперь нечисть. То было нечто безусловное, рожденное веками в народной вере, как святость, как справедливость!..