— Вы помните, в четверть двенадцатого как раз началась бомбардировка. Внезапно ко мне вернулось утраченное было воспоминание о читанном позавчера: «Несчастная планета! Хмурый колосс, вращающийся на рубеже бесконечности…» Одновременно на меня накатило страшное головокружение. В отяжелевшей голове слова, застывая, превращались в чудовищные числа, которые мало-помалу сами по себе обретали форму и содержание. Меня словно распирало изнутри массой Урана. Я обнимал огромную темную планету во всей ее неохватности, деля с ней ее одиночество. Разве вы поверите, если я скажу просто, что физически ощущал ее размеры и тяжесть? И даже если вы это допустите, вам не представить себе моей муки. Угрюмая заледенелая планета заполонила собою все мое существо до самых дальних его закоулков, оставив во мне лишь еле теплящийся огонек разума, и огонек этот безуспешно пытался противостоять давящей массе тьмы, отрицания, уныния, отчаяния, запустения. Но я вижу, что мои слова лишены для вас всякого смысла. Когда я говорю: «Давящая масса тьмы и отрицания», вы не допускаете и мысли, что каждое из этих слов обозначает нечто вполне конкретное. Воспринимая их как поэтическую метафору, ораторский прием, вы подыскиваете для них подходящие эквиваленты в ряду привычных ощущений. А что может представлять для вас эта сведенная к колеблющемуся огоньку битва ума? Дурной сон. И однако, до чего все это реально! И с какой дьявольской пунктуальностью повторяется! Каждый вечер, ровно в одиннадцать пятнадцать, сражение возобновляется и длится во сне всю ночь. До пробуждения, до утреннего избавления.
Ватрен оглядел убогую обстановку комнатушки, посмотрел в окно на дождь, на развалины, на поля под дождем.
— Как я каждую ночь умудряюсь напрочь забывать обо всех этих чудесных вещах? Утром, открывая глаза, я наконец обретаю Землю, возвращаюсь на родину цветов, рек и людей. Как она прекрасна, Земля, с ее вечно меняющимся небом, голубыми океанами, материками, островами, горными отрогами, со всеми ее жизненными соками, бурлящими под ее оболочкой и выходящими на воздух, на свет. Дорогой мой Аршамбо, вы, я вижу, улыбаетесь. И без того счастливый, вы и думать забыли обо всех этих красотах. Но я, когда пробуждение дарует мне свободу, ощущаю себя первым человеком на заре мироздания, в его первом саду. Душа моя переполнена ликованием и признательностью. Я думаю о лесах, о зверях, о цветочных венчиках, о слонах (симпатяги слоны!), о людях, о вересковых зарослях, о небе, о селедках, о горах, о хлевах, о сокровищах, подаренных нам в таком изобилии, и мне кажется, что предстоящий день будет слишком короток для того, чтобы сполна насладиться всем этим великолепием. Мне всегда хочется смеяться и петь, а если я и плачу, то от любви. Ах, как я люблю Землю и все, что ей принадлежит, жизнь и смерть! И людей. Невозможно вообразить себе ничего прекрасней, ничего милее сердцу, чем люди. Нет-нет, Аршамбо, не говорите ничего, я знаю. Но их войны, их концлагеря, их казни представляются мне шалостями и проказами. Ведь страдать можно и от песен. И не говорите мне об эгоизме и лицемерии. Эгоизм человека так же восхитителен, как эгоизм бабочки или белки. В нас нет ничего плохого, ничего. Есть только хорошее и лучшее, а еще — привычка называть плохим просто хорошее. С восхищением думаю я о том, что на свете много людей, жаждущих лучшего. Поверьте мне, жизнь всегда и везде чудесна. Вчера Дидье сказал мне, что она не стоит того, чтобы ее прожить. Думаю, это его расстроили ученики, не усвоившие задание по латыни. Бедный мой, дорогой мой Дидье, мне так захотелось его расцеловать. Вы только подумайте: сказать, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить! Земля, деревья, слоны, лампы… Да если человек придет в мир для того лишь, чтобы один-единственный раз увидеть одну-единственную полевую ромашку, он и тогда, я считаю, не напрасно потеряет время. А ведь есть еще, повторяю, леса, слоны, коммунисты…
Ватрен умолк, подошел к двери и приотворил ее. В столовой Мари-Анн играла на пианино сонату Моцарта. Играла не слишком умело, с заминками и повторами, от чего музыка становилась еще трогательней. Учитель, присев на кровать, слушал и поглядывал на своих гостей, как бы говоря им: вы свидетели, что и Моцарт подтверждает правоту моих слов.