Сейчас, в свои восемьдесят с лишним лет, Вайнберг продолжает заниматься исследованиями и продолжает писать книги, на днях как раз должна выйти новая. Если на этой планете есть человек, способный объяснить мне, почему я должна полагаться на красоту и естественность в своей работе, то это он. Я хватаю свой блокнот, усаживаюсь и надеюсь, что выгляжу достаточно по-писательски.
Итак, думаю я, включая диктофон, наконец-то я могу спросить про того треклятого коневода.
«Вы приводите аналогию с коневодом. Вы хотите этим сказать, что внимание к красоте при разработке теорий основано на опыте?»
«Да, я думаю, что это так, – отвечает Вайнберг. – Если мы обратимся к грекам классического периода, вплоть до Аристотеля…»
Вайнберг говорит не с вами, предупреждали меня, он говорит
«Если мы обратимся к грекам классического периода, вплоть до Аристотеля, то увидим, что они чувствовали, будто обладают неким внутренним ощущением правильности, которое имело моральную составляющую. Например, Парменид выдвинул потрясающе простую теорию о природе: ничто никогда не меняется. Опыт ей противоречил, но Парменид никогда не брал на себя труд примирить наблюдения со своей теорией неизменяемости. Он вывел ее исключительно из соображений простоты и элегантности, а еще, думаю, в какой-то степени снобизма, ведь перемены всегда менее величавы, чем постоянство».
«С тех пор мы многому научились. Мы усвоили, что, какие бы теории ни порождались нашими эстетическими представлениями, они так или иначе должны сопоставляться с реальным опытом. И с течением времени мы поняли, что не просто теории, вызванные к жизни нашим чувством прекрасного, должны подтверждаться опытом, – но и что само наше чувство прекрасного постепенно меняется, направляемое опытом».
«Вот, скажем, чудесная концепция целостного взгляда на природу, согласно которой те же понятия, что влияют на человеческую жизнь, – любовь, ненависть, справедливость и прочие – неким образом приложимы и к неодушевленному миру, эта всеохватная картина природы, представленная астрологией (творящееся в небесах напрямую связано с тем, что происходит с людьми), считалась очень красивой, поскольку была единой теорией всего. Но мы поняли, что от нее нужно отказаться. Мы больше не ищем человеческие ценности в законах природы. Не говорим о величавых элементарных частицах или о рассеянии в ядерных реакциях, происходящем, дабы достичь некоего “справедливого” результата – в духе Анаксимандра».
«Наше чувство прекрасного изменилось. И, как я объяснял в своей книге, красота, которую мы ищем сегодня – не в искусстве, не в интерьере (или коневодстве), а в физических теориях, – это красота жесткости. Нам бы хотелось теорий, которые, насколько это только возможно, нельзя изменить, не вызвав тем самым каких-то невероятностей вроде математических несообразностей».
«Например, в нынешней Стандартной модели элементарных частиц у нас есть шесть типов кварков и шесть типов лептонов[60]
. То есть их поровну. Вы могли бы сказать, что это очень красиво – соответствие один к одному. Но вот что тут действительно красиво: если бы соответствия один к одному«Мы находим это красивым потому, что, прежде всего, утоляется наша жажда объяснения. Зная, что есть шесть типов кварков, мы можем понять, почему лептонов тоже шесть типов. Но еще это тешит наши чувства: то, с чем мы имеем дело, почти непреложно. Теория, которая у нас есть, объясняет сама себя. Не полностью – мы не знаем, почему число именно шесть, а не четыре, двенадцать или любое другое четное, – но до некоторой степени она объясняет саму себя на языке математической согласованности. И это замечательно, поскольку сильно продвигает нас в объяснении мира (если использовать заголовок моей последней книги 71
[61])».Если коротко, говорит он, то мы настолько умнее теперь, чем они были тогда, потому что математика не дает нам делать расплывчатые или обоюдно противоречивые предположения. По его словам, физики-теоретики – это научные полубоги, все ближе подбирающиеся к своей мечте о конечной теории. О, как же мне хочется в это верить! Но я не могу. А раз уж утрата веры и привела меня сюда, я возражаю против идеи, что теория якобы сама себя объясняет.
«Но математическая согласованность кажется довольно слабым требованием, – говорю я. – Есть много вещей, которые математически согласованны, однако же не имеют никакого отношения к миру».