Мандельштам превращает чтение из прикладного искусства в обыкновенное: он складывает книгу в оригами.
В Нью-Йорке все пишут книги. Разумеется, кроме тех, кто снимает по ним фильмы. Но только попав на вечеринку высоколобых, я узнал, как отличить первых от вторых. Авторы носят свою книгу, как камень на шее.
– A memory stick, – объяснил мне один, когда я спросил про цепочку с пластмассовым черенком.
– Чтоб не потерять?
– Чтобы не расставаться!
Тут мне пришло в голову, что я сам – такая книга. Вернее, книга книг, с которой я часто себя путаю, потому что всегда ношу ее в себе.
В молодости боишься цитат, но к старости привыкаешь, что и они – тоже ты. Ведь даже те, кто не читают вовсе, обречены цитировать – фильмы, сплетни, врагов и родителей.
Примирившись с сидящей во мне книгой, я не тороплюсь ее листать, зная, что нужное явится само и кстати – как улика в детективе. Стоит отпустить вожжи, и воспоминание о прочитанном всплывает неточной рифмой. Якобы случайная и почти анонимная, она окрыляет опыт и открывает в нем второе дно.
Нося в себе записную книжку жизни, я не бываю одинок, чувствуя себя острием традиции, ее живым вектором. Это не эрудиция, скорее – анатомия, позволяющая идти к цели даже тогда, когда мы ходим по кругу. Моя любимая книга о чтении заканчивается словами запертого в Мордовии перипатетика:
21. Живой труп
Для кладбища тут слишком оживленно, – не удержался я. – А по нам – в самый раз, – ответил сербский прозаик, показывающий мне достопримечательности Воеводины.
Я не стал спорить, но не перестал удивляться, ибо повсюду шла стройка. Вокруг могил росли кирпичные стены, на крышах торчали антенны, к домикам тянулись провода, и двери запирал крепкий замок.
– У славян, – объяснил гид, – принято посещать могилы близких.
– И выпивать на них.
– Вот именно. А чтобы спиртное не грелось, пришлось поставить холодильник, а значит, провести электричество. Потом, чтобы не украли, запереть двери. Чтобы их повесить, нужны стены – и, заодно, крыша: переночевать, если перебрал. А там – телевизор: по вечерам скучно.
– Дом, который построил Джек.
– Скорее – дача.
– На костях?
– Это как считать, – уклончиво ответил хозяин, и я прикусил язык, вспомнив, что во время войны белградские газеты угрожали интервентам отрядом вурдалаков. Своим солдатам для безопасности обещали раздавать чеснок.
– Метафора, – отрезал Павич, когда я спросил его о заинтриговавшей меня публикации, и я не стал приставать, потому что в трудные дни он предлагал собрать кости всех сербов и выставить в столице – в защиту от НАТО.
На Балканах покойники так долго были в центре внимания, что когда вампиры других стран перебрались в кино, то здесь они остались на своем месте – возле кладбища.
В Риге мы часто там гуляли, предпочитая заброшенные, немецкие. Тут не мешали родственники. Старинный шрифт надгробий намекал на готический роман и массировал нервы. Мы ведь любим пугаться. Возможно, потому, что заложенный в наших генах страх потустороннего служит самым бесспорным доказательством существования той стороны.
Древность этого инстинкта выходит за видовые пределы. В юности, как все тогда, я читал повесть Поля Веркора “Люди или животные”. В ней ученые открыли приматов, оказавшихся промежуточным звеном между человеком и обезьяной. Чтобы понять, куда этих существ отнести, герой отправился в джунгли и, найдя там могилы, доказал принадлежность полуобезьян к людям. Потом я узнал, что людьми можно считать и слонов, которые забрасывают ветками умерших родичей, и неандертальцев. Последние не только хоронили своих мертвецов, но и оставляли им букеты, составленные из специально подобранных цветов, далеко не всегда растущих поблизости друг от друга. (Палеоботаники сумели определить состав этой первобытной икебаны по сохранившейся пыльце.)
Выходит, что мертвые важнее живых, ибо они – критерий разума. Но если мы их так любим, то почему боимся?
Смерть не вписывается в жизнь. Одна слишком разительно отличается от другой. Мы живем постепенно, смерть внезапна. Даже тогда, когда ее ждут или торопят, смерть – квантовый скачок из естественного существования в никакое. Насколько это нам, живым, известно, люди умирают совсем не так, как живут. Мы – дети развития: медленно растем и стареем, седеем и лысеем, учимся и забываем. Но смерть прекращает эволюцию революцией. Мы умираем, как перегоревшая лампочка, а не сносившиеся тапочки. Жизнь не может сойти на нет, она прерывается разом. Парадоксы перестают работать. На этой дороге Ахилл догоняет черепаху и исчезает вместе с ней.