Но какую бы сделку ни заключила Бася со старостой, он не обманул. Она не знала, где ее муж, жив ли он, но ее не рекомендовали к депортации из-за преступления Рувима.
Герр Фассбиндер выключил свет, и на фоне маленького окна в кабинете я видела только очертания его профиля.
— Вы знаете, куда их увозят? — выпалила я, неожиданно обретя в темноте смелость.
— На фермы в Польше, — ответил он.
Наши взгляды встретились. Так нам сказали о Рувиме несколько месяцев назад. По моему выражению лица герр Фассбиндер видел, что я ему не поверила.
— Это война, — тяжело вздохнул он. — От войны не убежишь.
— А если бы у человека были документы? — прошептала я. — Христианские документы.
Не знаю, что толкнуло меня приоткрыть ему, немцу, свою самую большую тайну, которую не знали даже родители. Но что-то в этом человеке, в том, на что он пошел, чтобы защитить людей, которые были ему чужими, вызвало у меня доверие.
— Если бы у человека были христианские документы, — произнес он после продолжительной паузы, — я бы посоветовал ему ехать в Россию и оставаться там, пока война не закончится.
Я вышла в тот вечер с работы и расплакалась. Не потому, что герр Фассбиндер был прав, не потому, что я знала, что никуда не уеду, ведь это означало бы оставить свою семью.
А потому, что, когда мы запирали контору в темноте, герр Фассбиндер придержал для меня дверь, как будто я была юной дамой, а не простой еврейкой.
Несмотря на то что мы верили, будто составленные в январе списки — единственный ужасный момент в истории войны, несмотря на то что староста в своих выступлениях уверял, что мы стали для Германии незаменимой рабочей силой, прошло всего две недели, и немцы потребовали депортировать еще больше людей. Теперь слухи распространялись мгновенно, как пожар, потому что о тех, кто уезжал, больше никто и никогда не слышал. Сложно было представить, что человек, устроившись на новом месте, не попытался бы послать весточку своей семье.
— Я слышала, — однажды утром сказала Дара, когда мы ждали паек у бесплатной столовой, — что их убивают.
Мама настолько уставала на работе, что не могла часами выстаивать в огромных очередях, — мы стояли за едой гораздо дольше, чем ели ее. Отец продолжал трудиться в пекарне, а Бася забирала сына из яслей — официально ясли расформировали, но они продолжали функционировать нелегально на многих фабриках. На меня возложили обязанность получать еду и приносить ее домой. По крайней мере, со мной была Дара, и мне было не скучно.
— А зачем убивать, если мы работаем на них бесплатно?
Дара наклонилась ко мне ближе.
— Газовые камеры, — прошептала она.
Я закатила глаза.
— Я считала, это выдумки.
Но хотя я полагала, что Дара рассказывает дичайшие истории, какие-то моменты были похожи на правду. Например, теперь власти вызывали добровольцев, обещая им усиленное питание. Одновременно продуктовый паек снова урезали — словно для того, чтобы убедить тех, кто еще колебался. И если человек принимал все сказанное за чистую монету и мог выбраться из этой дыры, в придачу набив желудок, кто стал бы отказываться?
Но потом издали новый закон, согласно которому скрывать лиц, указанных в списке на депортацию, считалось преступлением. И тут произошел случай с раввином Вейсом, которому поручили выбрать триста человек из паствы для ближайшего выселения. Он отказался назвать фамилии, и когда солдаты пришли его арестовать, то обнаружили раввина с женой мертвыми в кровати. Они лежали, крепко взявшись за руки. Мама сказала, что им повезло умереть вместе. Неужели она считает меня настолько глупой, чтобы я могла верить в подобные сказки?
К концу марта 1942 года у каждого были знакомые, которых депортировали: мою троюродную сестру Ривку, тетю Дары, родителей Рувима, моего бывшего врача. Началась еврейская Пасха, и она принесла дополнительные проблемы, но никакой кровью жертвенного ягненка невозможно было спасти семью от трагедии. Казалось, единственная кровь, которая годится, — та, что течет в жилах семьи.
Родители пытались защитить меня и делились только частью информации о
Лишь через несколько часов я забрала скудный паек, который полагался нам на две недели. К этому времени ноги мои превратились в ледышки, ресницы слиплись. Дара дышала на руки, пытаясь их согреть.
— Конечно, не лето, — сказала она, — зато меньше вероятность, что молоко скиснет.
Я проводила ее немного: до поворота на другую улицу, где она жила.
— Чем завтра займемся?
— Не знаю, — ответила Дара. — Может, по магазинам прогуляемся.
— Только сначала чаю зайдем выпить.
Дара улыбнулась.
— Минка, честное слово, ты когда-нибудь перестанешь думать о еде?
Я засмеялась и повернула за угол. Одна я шла быстрее, пряча глаза от проходящих мимо солдат и даже знакомых. Слишком тяжело стало смотреть на людей. Казалось, можно упасть в их пустые глаза и уже никогда оттуда не выбраться.