— На следующий день меня отправили на работу в лес вместе с другими парнями, которые ночевали в подвале. Уходя, я заметил фургон, припаркованный у дома. Двери были открыты, внутрь вел пандус. На полу лежала деревянная решетка, похожая на те, что бывают в общественных банях. Но мы туда не заходили, поехали на грузовике с брезентовыми бортами. С нами отправились тридцать эсэсовцев. В лесу была вырыта яма. Нам раздали лопаты и приказали копать еще. В начале девятого приехал первый фургон. Похожий на тот, что я видел у особняка. Солдаты открыли дверцу и тут же отскочили в сторону. Из фургона вырвался серый дым. Через пять минут троих из нас отправили внутрь. Я был одним из тех троих… — Он втянул воздух, как будто дышал через соломинку. — Люди внутри отравились газом. Тела были еще теплыми. Они так и продолжали держаться друг за друга. И были в одном белье. Тех, которые остались живы, эсэсовцы добили. После того как мы выгрузили тела, их обыскали на предмет наличия золота, драгоценностей или денег. А потом мы похоронили их в яме. Полотенца и куски мыла, которые им выдали перед помывкой, собрали и отправили назад к особняку для следующей партии.
Я уставилась на Герша. Какая-то бессмыслица! Зачем убивать людей — людей, которые производили столь необходимые на войне вещи? А потом я сложила два и два… Герш здесь, а моей мамы нет. Герш видел трупы, которые выгружали из фургонов…
— Ты лжешь! — не сдержалась я.
— Если бы… — прошептал он в ответ. — Твоя мама… Она была в третьем фургоне.
Отец уронил голову на стол и зарыдал.
— Шестерых парней, которых отобрали для работы в лесу, в тот же день убили — застрелили, потому что они недостаточно быстро копали яму. Я выжил. Ночью хотел повеситься в подвале, но потом вспомнил, что, хотя у меня семьи не осталось, у твоей мамы семья была. Может быть, я смогу вас найти… На следующий день по дороге в лес я попросил сигарету. Эсэсовец протянул мне ее, и тут всем в грузовике захотелось покурить. Его окружила толпа, а я достал из кармана ручку и проткнул брезент, потом проделал довольно большую дыру. И выпрыгнул из грузовика. Раздались выстрелы, но мне удалось убежать в лес и добраться до какого-то сарая. Я спрятался под стогом сена и пролежал там два дня, а после тайком вернулся сюда.
Я слушала Герша, и мне хотелось кричать. Какой же он дурак: вернулся в гетто, когда все хотят отсюда выбраться! С другой стороны, если выбраться отсюда означает умереть в наполненном газом фургоне… В глубине души я не могла поверить в то, что он рассказывал, и продолжала гнать от себя страшные мысли. Но мой отец… Он тут же завесил единственное зеркало в квартире. И сел на пол, а не на стул. Разорвал рубашку. Мы с Басей последовали его примеру — стали оплакивать маму, как велит наша религия.
Ночью, услышав, что отец плачет, я присела на край матраса, на котором они спали с мамой. У нас, раньше с трудом размещавшихся в этой квартире, сейчас оказалось места больше, чем требовалось.
— Минка, — сказал отец таким тихим голосом, что я едва расслышала. — На моих похоронах… убедись, чтобы… убедись, чтобы… — Он запнулся, не в силах произнести свое пожелание.
За одну ночь он весь поседел. Если бы я не видела это собственными глазами, никогда бы не поверила.
Сложнее всего, наверное, поверить, что даже ужас может стать обыденным. Раньше я представляла, каково это — видеть, что упырь пьет кровь только что убитого человека, и не отвернуться. Теперь я по собственному опыту знала: можно стать свидетелем того, как старухе выстрелили в голову, и вздохнуть, потому что брызги ее крови испачкали твое пальто. Можно глохнуть под заградительным огнем и даже глазом не моргнуть. Перестаешь ожидать самого страшного, потому что оно уже случилось.
Или тебе кажется, что случилось.
В первый день сентября у больниц гетто появились военные грузовики, и эсэсовцы принялись выгонять и грузить в них больных. Дара рассказала мне, что люди видели, как в детских больницах младенцев выбрасывали прямо из окон. По-моему, именно тогда я поняла, что Герш не преувеличивал. Этих мужчин и женщин в больничных халатах — некоторые были настолько слабы, что не могли самостоятельно стоять, — не могли увозить на работу на восток.
На следующий день староста выступил с речью. Мы с сестрой стояли на площади, по очереди качая Меира. Малыш кашлял и капризничал. Отец, от которого осталась одна тень, с нами не пошел. Он с трудом ходил на работу и возвращался домой, но в остальное время на людях не появлялся. В каком-то смысле мой маленький племянник был более способен позаботиться о себе.
Голос старосты Румковского хрипел в громкоговорителях, развешанных по углам площади.