Однако, невзирая на молитвы, моя симфония упорно не желала упорядочиться, вылиться в музыку. А ведь я отчетливо видел, что надо делать. Слышал, как эти мысли – отчаливши от меня, словно от берега, – плывут, приобретая строй и лад. В них – лютая мука, но они ясны и самородны, и, возвратясь от родника домой, я снова попытался закрепить их на бумаге. Но тут осаждали меня новые трудности, так как до нот мне приходилось все записывать словами. Странно это было – я ведь в словах, в писательском деле ничего тогда не смыслил. Прочел я очень мало, моя жизнь вся заключалась в музыке. Мой отец – он первый посмеялся бы над такой манерой сочинения – в 1913 году валторнистом участвовал в первом исполнении «Весны священной» Стравинского. Отец водил дружбу с Сутиным, знал и уважал Кокто, хотя в иных отношениях оставался весьма чинным англичанином. Перед Стравинским он преклонялся (правда, отец умер примерно в моем нынешнем возрасте, не дожив до «Симфонии псалмов»). Так что я получил немало уроков композиции, и хотя остался без формального музыкального образования, но, можно сказать, был воспитан на детских пьесах Стравинского. Я перенял от отца его безграничное восхищение «Весной», но и сейчас считаю, что в одном важном аспекте она несовершенна ритмически (в детали вдаваться не стану) и что Стравинский, подобно большинству других современных композиторов, был несведущ в джазе. Пусть бессознательно, да и осознанно тоже, мой подход к серьезной музыке почти всецело определялся джазом; однако это джазово-ритмическое мерило оказалось крайне эффективным пробным камнем для отделения вещей первоклассных от не совсем первоклассных, для разграничения сочинений, сходных на вид или родственных по качеству и порыву. С этой ритмической точки зрения из современных творцов Шенберг и Берг одинаково перворазрядны; но если сравнить, скажем, Пуленка с Мийо, то первый достигает чего-то, второй же, на мой слух, ровным счетом ничего. Смысл моих слов, должно быть, в том, что у некоторых композиторов я слышу подспудное биение и ритм самой вселенной; но готов признать, что, мягко говоря, наивно выражаю свою идею. Однако я чувствовал, что как ни причудлив способ, каким хочет пробиться мое вдохновение, но пробиваться есть чему – своему, самобытному. Тут начиналась для меня новая честность, бескомпромиссность по отношению к правде, тогда как раньше у меня была честность лишь по отношению ко лжи и уверткам да в оценке мыслей, фраз, даже мелодий не моих, а чужих. И все же мне самому непонятна эта потребность прежде все выразить словом, чтобы не только услышать в музыке свои мысли, но увидеть словесно, прочесть. Однако каждый из живущих на земле является писателем в том смысле, в каком понимает это Ортега-и-Гассет – испанский философ, чьи книги я недавно брал у здешнего дачника, учителя по профессии, ставшего мне близким другом. У Ортеги сказано, что жизнь человека подобна повести, которую он пишет сам изо дня в день; как инженер – чертежи, так человек претворяет эту повесть в реальность, становясь инженером собственной жизни.
Должен сказать, что даже среди тягчайших творческих усилий я не чувствовал мук Жан-Кристофа: душа моя не «бурлила, как вино в бродильном чане» и мозг не «гудел горячечным гулом» – во всяком случае, этот гул не был чересчур громок; правда, жена всегда могла судить о градусе моего вдохновения по тому, насколько учащался темп пошмыгиваний носом, когда я уходил с головой в работу, а начиналось это у меня с глубоких вздохов и с рассеянного молчания. Не чувствовал я также, что «эта сила и я – мы одно. Истощится она, и я убью себя». Я, собственно, не сомневался, что как раз эта сила и убивает меня, хоть она и лишена всех упомянутых эффектных проявлений; и отлично, и пусть убивает – все мои стремления, кажется, к тому и сводились, чтобы умереть истощенным ею, – не навеки почить, разумеется, а так, чтобы затем возродиться.
На другой день, идя к роднику, я заранее решил не поддаваться иллюзии, но произошло почти в точности то же, что накануне: чувство повторилось, причем усиленное, так что мне даже показалось, будто тропа укоротилась с обоих концов. Я не только не заметил ни косогора, ни тяжести ноши, но и полностью подпал под впечатление, что дорога