Но опять-таки, думалось мне, что в этом деле столь уж мучительного? Эриданская окрестность – сплошное напоминание о рае, а недолгий этот труд так далек от машинной маеты и награждает чувством чего-то достигнутого. Я вспомнил о старой лестнице, подобранной нами на берегу. И она тоже – простое человеческое наше достижение. Поначалу мы оттолкнули ее от берега, но ее прибило снова, как бы подавая нам знак, что лестницу надо обратить на пользу. И я подумал: «Да, именно как эта смердящая морским шашнем, источенная червем рухлядь, унесенная волной с лесозавода и болтавшаяся на прибое, как эта размокшая лестница, – вот так и наше прошлое, по которому каждую ночь бессмысленно топчется память!»
Я подобрал лестницу прошлой осенью, в период бессонных ночных раздумий, который уже миновал. И от лестницы больше не пахло, не разило шашнем. Гнилое я оттесал, а прочный остов пустил в дело, превратил в ступеньки, и по ним-то я сейчас спускался с обрыва к крыльцу, к жене, нес воду, уже сменив радостью мрачные мысли, и по тем же ступенькам двадцать минут назад поднялся, направляясь к роднику.
Однако лестница, хоть и преображенная, осталась лестницей; оставалось и прошлое. Вот так я и пришел к выводу, что меня устрашала не тяжесть работы, а нечто довлеющее над моими мыслями и неизменно воскресающее в мозгу от обратной дороги, особенно же от косогора. Но я понял это лишь после встречи с горным львом, кугуаром, а вслед за встречей случилось еще кое-что и вытеснило тогдашнее чувство из памяти на много лет – я, собственно, вспомнил о нем только на днях.
Кугуар поджидал меня у тропы, на косогоре, примостясь в ветвях клена, и странно, что я увидел его лишь на обратном пути, а идя к роднику, не заметил, точно так же как не заметил сразу и веревки.
Один лесоруб говорил мне, что хорошая защита от кугуара – поджечь рукавицы и кинуть в него; а на медведя нередко сильно действует человеческий смех. Но эта народная мудрость – а местный фольклор, касающийся кугуаров, весьма богат – была бессильна мне помочь. В голове мелькнуло одно – я безоружен, а убегать не следует, да и бесполезно. И я застыл на месте. Оба мы, глядя зрачки в зрачки, попросту стали каждый ждать, что предпримет другой, и только мерцали топазовые глаза кугуара и почти неуловимо подергивался кончик его хвоста.
Наконец я услышал свой голос, обращенный к кугуару, звучащий повелительно, однако спокойно – и так нереально, словно это я на пустынной дороге упал с мотоцикла, поднялся в шоковом состоянии и заклинаю не людей, а само безлюдье помочь мне, – такое полуприпоминается потом под хлороформом. Слова были странны, нелепы: «Брат, честно говорю – ты мне нравишься. Но, между нами, двигай все-таки отсюда!» – или что-то вроде. Кугуара, скорчившегося на куцем для него суку, обращение застигло врасплох, сбило с равновесия или с готовившегося прыжка – он неуклюже спрыгнул и, устыдясь этой позорной для кошачьих неуклюжести, отрезвленный и обескураженный моим спокойным тоном – как мне потом приятно было думать, – виновато скользнул в кустарник, скрылся так тихо и быстро, что через миг уже и не верилось, что здесь был кугуар.
Как я потом шел домой, как спускался по ступенькам, совершенно выпало из памяти, но смешная деталь – воду, оказалось, я все же принес. Предупредив жену, чтобы не выходила из дому, я в лодке объехал соседей, и леснику тоже послал тревожную весть. Я вел лодку вдоль берега, напрягая зрение, – не увижу ли еще кого сквозь сумрак на лесной тропе, чтобы предостеречь. Но сгущалась ночь, и я никого не увидел.
И кугуара я больше не видел; он, как ударился в бег, так пробежал тогда десяток миль, а потом, по рассказам, прыгнул в окно, сквозь стекло, на охотника-траппера, и тот, подставив ему локоть, другой рукой дотянулся до ножа и, увы, перерезал зверю горло; искупая грех, охотнику пришлось затем в подштанниках несколько часов добираться лодкой до медпункта. Узнав про это, мы по-своему погоревали о кугуаре.