В холодный дождливый день я повстречался на тропе с Квэгганом. Этот жилистый человечек, в индейском полосатом свитере кавичанской вязки, был занят заготовкой крушинного корья.
– Протеева тропа, – сказал он задумчиво.
– Протеева?
– Ага. Тропу эту Протей проложил. Кузнец, в городе теперь живет. Раньше она у нас звалась Протеева-с-Беллом тропа – они тут вдвоем с Беллом прорубали. – И старик засеменил прочь, и сквозь сумерки светлела его лекарственная ноша.
Дома я раскрыл словарь, оставленный в сарае шотландцем (со сверхъестественной догадливостью наш хозяин вот уже двадцать лет не возвращал словаря в Мус-Джоскую публичную библиотеку, оставив нам также сборник ренановских эссе и Библию, занесенную неким распространителем), и прочел то, что и раньше вообще-то знал: Протей – вещий старец, один из подвластных Посейдону морских богов; схваченный, способен принимать различные облики.
Как странно, однако, подумал я. Протей – человек, давший имя здешней тропе. Но он же и божество. Как загадочно! И Эридан ведь тоже и корабль, и наш поселок, и порт, и фиорд, и созвездие вместе. Наша жизнь здесь – полуявь она, полулегенда? Белл – фамилия как будто без тайного значения. И Квэгган – тоже. У Кристберга, возможно, и Христовы добродетели, но сходства с Христом ни малейшего. Но мне невольно вспомнилось, как в тот воскресный вечер отозвался об Эридане контрабасист Хэнк Глисон. «Тут, брат, нездешним веет», – заметил Хэнк. И на момент мной овладело неуютное чувство, какое бывает, когда смотришь мультфильм, где наряду с рисованными персонажами действуют живые актеры, причудливо смешаны две формы; сходное же, трудно определимое ощущение я испытал в связи с названиями «Дайпос-Падь» и «Накойт-Рудицца». Но отчего это смятенное чувство – от попытки ли наклеить ярлыки одного измерения на другое, несовместное? Или же оба измерения нерасторжимо переплелись? В это же примерно время нефтекомпания «Шелл» решила в рекламных целях водрузить над заводской пристанью огромную вывеску «SHELL». Но шли недели, а у них никак не доходили руки до буквы «S», и над причалами высилось «HELL», то есть «АД». Однако ж мне трудно было вообразить что-либо прелестней, чем небосклон, на фоне которого виднелось это слово. (Мне, в сущности, ласкал глаз даже сам грешный нефтезавод; теперь, когда войне требовалось все больше и больше смазки, он стоял по ночам в зареве огней, как линкор на рейде в адмиральский день рождения.) Но разрешать подобные проблемы я никогда не умел; я был рад хотя бы поставить их в своей музыке – а у меня случались теперь приступы сочинительства, когда я садился за пианино.
И опять, не успев словно и задуматься, я уже шел по воду – вновь и вновь шагал по тропе, будто сквозь бесконечную череду зыбких сумерек. А там и ночь загоралась огненным фейерверочным колесом.
Как-то я пошел к роднику позднее обычного. Вечер был очень тих. У Квэггана, у Кристберга и на мысу, в «Четырех Склянках», уже теплились в окнах лампы, хотя хозяев дома не было – я только что видел их за деревьями всех троих, они шли в магазин. Тишь, покой, высокая вода и лампы, горящие в пустых домах у моря, – вот что, должно быть, навело меня на мысль об острове Отрады. Где я читал о нем? У Ренана, конечно. На острове Отрады птицы поют утрени и обедни. Там в часы служб сами возгораются лампады, и не меркнет в них огонь, ибо горят они духовным светом; там царит полная тишина, и каждому ведом день и час его смерти, и нет там ни стужи, ни зноя, ни печали, ни болезней тела и духа. Мне подумалось: эти лампы словно те островные огни. Эта тишь словно та тишина. И все кругом словно остров Отрады. И я замер на тропе при мысли: а что, если у нас с женой отнимут Эридан? И всякий раз при этой мысли, охваченный тревогой, я со вздохом останавливался. Но с наступлением весны я забыл и об этой тревоге.
О, никогда еще до Эридана не видал я по-настоящему весны!
Мы выходили на крыльцо, глядели на весенние созвездия Геркулеса, Льва и Гидры, Короны и Чаши, на Арктур, на Вегу в Лире.
Однажды утром мы увидели двух больших гагар в гордом черно-белом оперении, они ныряли и негромко перекликались, пересвистывались на мягкой, чистой ноте; в тот же день на тропе у родника пробились из земли первые яркие листья ариземы.