Читаем Услышь нас, Боже полностью

Но потом ночью иногда вновь накатывало стихийное смятение, и мы теряли всякую надежду – нас ужасал шум, треск веток, буйство моря, погибельный грохот под домом, мы жались друг к другу зверенышами-древожителями в полуночных дебрях (а разве не зверенышами в дебрях были мы здесь?), пока не становилось нам смешно от всей этой сумятицы, крайней тревоги за дом – тревоги и любовной и служебной, как у моряков за штормующее судно. Но особенно в пору рассветных приливов дергал нервы буйный натиск стихий, когда готовишь завтрак, а серые волны и белые гребни чуть не вровень с окном, дождь хлещет по стеклу, море с треском и шипением прет к берегу, под дом, ужасающе орудует, гремит там бревнами, сотрясая весь дом, так что дребезжат лампы и окна, а мимо окон волна гонит колоду прямо на причал, а вдали ненастно сереют заводские дымы порта Бодена, и листья слетают вниз, в воду, где швыряет туда и сюда нашу лодку и вот-вот унесет; слышно, как ломаются ветви в лесу, раскидистый клен весь кипит, яростно шумит, а плоты и причалы жалобно скрипят и мотаются; рыбачьи сети, развешанные на крыльце у Моджера, полощут, машут на ветру, как ополоумевшие привидения, и затем опадают недвижно; и вся тревога, дошедшая до последнего предела (ах, побьет ведь, побьет нашу бедную лодку, и как ножом по сердцу каждый удар моря в причал), тоже стихает, но лишь на минуту, а в следующую опять все начинается сначала – и от ветра, от гула и грома, от упоения шквальной быстротой, от смятения внутри и вовне, от гордости, что ночь пережита, от жажды жизни, от страха смерти, от аппетитных запахов кофе и грудинки, со свистом уносящихся в шторм всякий раз, как отворяется дверь, – от всего от этого меня подчас захлестывала такая бодрость, что хотелось кинуться в эту полную воду, чтобы еще усилить аппетит или же потому, что в море казалось безопаснее, чем в доме.

Но затем мы выходили, и утро встречало нас утиными стаями, мчащимися по ветру с шестидесятимильной скоростью, и быстрыми звонкими оравами золотоголовых корольков, занятых кормежкой, порхающих по безлистым кустам, и наступал новый день нашего зимнего содружества, и завершал его вечер с ветром, с облаками, с чайками, летящими сразу на все четыре стороны, и с черным небом над сиротски дрожащими ольхами, чья ювелирно-изящная зелень уже одевала, грела сердце мне, еще ее по сути не видавшему, – и чайки бело реяли в черном небе, где, стоило ветру стихнуть, являлась из-за туч луна, насквозь просвечивая воду бухты с отраженными там лунными высотами и сама отражаясь внизу, среди полуозаренных ею облаков; а дальше, на тех же пронизанных луною плесах, отражались распорки нашего немудреного, выстоявшего невредимо еще одни сутки причала, красиво и архитектурно чертившиеся в некоей древней и сложной подводной гармонии, в зеркально перевернутой лунной геометрии, запредельной нашему познанию.

С приходом февраля дни стали заметно длинней, светлее, теплее, восходы и закаты уже снова бывали ярки и красивы, полдень вдруг разгуливался, порой с утра до вечера длилась оттепель; иной раз день лучился солнцем, в ветвях сквозило небо, светящиеся плыли верхи гор в голубых божьих высях.

Вечерами, когда я ходил по воду – а я любил приурочивать это к вечернему полету чаек над лесом и фиордом, – сумерки лежали уже дольше, по кустам перелетали синицы, корольки, дрозды. Как мила была мне их пичужья жизнь теперь, когда я разбирался в породах и немного в привычках, – ведь мы с женой подкармливали их всю зиму, иные птицы настолько освоились, что безбоязненно поглядывали на меня, когда я проходил совсем рядом. Сразу за «Дайпос-Падью» тропинка ныряла, круто спускалась на пляж, поворачивала влево, взбиралась на невысокий откос, – и вот он, горный родник, из которого я наполнял свою канистру. О, берущая за сердце прелесть и тайна родников, пресноводных источников на берегу океана!

Воду я набирал, собственно, не там, где родник бил из земли, а пониже, где он струился бойким ручейком. Но мы говорили все-таки не «ручей», а «родник», потому что он для нас был родник, водный ключ, питающий источник. Хоть и создает порою путаницу, но не лишено значения то, что «родник» и «весна» по-английски звучат одинаково.

Однажды вечером, идя от родника, я почему-то вдруг вспомнил сольную каденцию Бикса на пластинке Фрэнки Трамбоэра «Пою блюз»; для меня это соло всегда выражает мгновение чистейшего, вольного счастья. Всякий раз, как слышу эту каденцию, я ощущаю счастье и порываюсь сотворить добро. Но возможно ли претворить, воплотить это чувство в жизнь? Поскольку счастье это мгновенного рода, то порывы меня влекут вроде бы несовместимые. Нельзя ведь продлить миг навсегда; уже в самой попытке, возможно, скрыто нечто дурное. Но неужели нет средства хоть обиняком поведать людям о существовании этого счастья, что как свобода в подлинном ее понимании, – как родник, – как наша любовь, – как желание быть искренне добрым.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды – липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа – очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» – новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ханс Фаллада

Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века
Убийство как одно из изящных искусств
Убийство как одно из изящных искусств

Английский писатель, ученый, автор знаменитой «Исповеди англичанина, употреблявшего опиум» Томас де Квинси рассказывает об убийстве с точки зрения эстетических категорий. Исполненное черного юмора повествование представляет собой научный доклад о наиболее ярких и экстравагантных убийствах прошлого. Пугающая осведомленность профессора о нашумевших преступлениях эпохи наводит на мысли о том, что это не научный доклад, а исповедь убийцы. Так ли это на самом деле или, возможно, так проявляется писательский талант автора, вдохновившего Чарльза Диккенса на лучшие его романы? Ответить на этот вопрос сможет сам читатель, ознакомившись с книгой.

Квинси Томас Де , Томас де Квинси , Томас Де Квинси

Проза / Зарубежная классическая проза / Малые литературные формы прозы: рассказы, эссе, новеллы, феерия / Проза прочее / Эссе