Когда он вышел из калитки — в высоких кирзовых сапогах, в буклированной светлой кепке, кашне и плаще, — я, прежде всего, поразился: какой он все‑таки старый! Может быть, сказывалось иное, тутошнее восприятие возраста (о котором я только что говорил), а может, поэт объективно был немолод — но да, он выглядел старым. Или, скорее, величественным, патриаршим. Хорошего роста, статный, нисколько не обрюзгший и не рыхлый. Он прошел мимо меня, зыркнув на меня маслинами своих молодых черных глаз. Все лицо его было в мелкую сеточку морщин. Волосы, выбивавшиеся из‑под кепки, сплошь были серебряными. И если кто‑то из соратников называл его похожим на араба и одновременно на его коня, то нынче то был
— Борис Леонидович! — окликнул я его.
Поэт благосклонно обернулся.
— Борис Леонидович, можно я вам прочту стихи!
— Давайте вашу тетрадь, — сказал он, то ли недослышав, то ли специально переводя разговор от возможной декламации в тихую заводь спокойного ознакомления, под вечерней лампой, с очередным графоманским опусом.
— Нет, я хочу прочесть вам вслух.
Он продолжал шагать вдоль улицы в сторону дачи Федина, и я пристроился с ним рядом.
Я сказал:
— Стихотворение называется «Нобелевская премия».
Я видел лицо поэта лишь краем глаза, но готов дать руку на отсечение, что в тот момент что‑то в нем дрогнуло. Мне показалось — да, думал, думал он об этом! Исподволь рассчитывал, да и выдвигали ведь его — в сорок шестом, по‑моему, и в пятьдесят третьем, безо всякого еще романа!
— Только стихотворение у меня незаконченное. Есть первая строка. И еще одно четверостишие.
Тут‑то Борис Леонидович понял, конечно, про себя, что перед ним явный закоренелый графоман, который запытает его тут, на дачной улице имени Павленко, своими виршами до изнеможения.
— Голубчик, — успокаивающе пророкотал он, — считается непрофессиональным, да и не слишком вежливым читать на публике неоконченные произведения. Вы завершите свой, гм, гм, труд — и тогда я его с удовольствием прогляжу. — Голос его был ясным, молодым, чистым, звонким и чуть‑чуть грассирующим на «эр».
— Нет‑нет, и все‑таки! — упрямился я. — Я — прочту!
Теперь поэт глянул на меня опасливо, как на явного невменяемого — впрочем, после Ларисы Жаворонковой ходить в сумасшедших мне теперь было не привыкать. Итак, я попал в такт его шагов и прочел то самое единственное четверостишие, что твердо помнил:
— Что же сделал я за пакость, я — преступник и злодей, я весь мир заставил плакать над красой земли моей[29]
.И тут, сто процентов, лицо его дрогнуло второй раз.
Что‑то почуял он в моей декламации — что‑то невозможно близкое, родное, свое.
Да кто знает, по каким законам живут поэты и в них отливаются строчки?! Может, это четверостишие уже сейчас, задолго до премии и травли, непостижимым образом ворочалось в нем?!
— Вам нравится?
Он дернул шеей, словно конь, отгоняющий овода, и успокаивающе сказал:
— Пока это просто обрывок, определенная сила в нем, разумеется, чувствуется, но по незаконченному трудно судить кого бы то ни было, хотя бы, к примеру, Маяковского…
— Или Пастернака, — ввернул я.
Он вздрогнул.
— Ведь это
Тут уж он глянул на меня, как на настоящего, законченного, закоренелого психа, и я поспешил объясниться:
— Борис Леонидович, только не спрашивайте меня, как — но я обладаю способностью видеть будущее. Со многими деталями и подробностями. И я знаю, например, что ваш роман, который вы передали итальянскому издателю Фельтринелли, скоро будет напечатан за границей и будет иметь там громадный, всемирный успех. В будущем тысяча девятьсот пятьдесят восьмом году вам, Борис Леонидович, присудят Нобелевскую премию по литературе. Но это не принесет вам счастья. Здесь, в СССР, против вас развяжут настоящую кампанию травли. Вас будут обсуждать на всех собраниях, лягать во всех газетах. Оттуда, из будущего, и оно, это ваше стихотворение. Ведь оно начинается строчкой: «Я пропал, как зверь, в загоне…» Вы это напишете, вы! Ведь здесь, в СССР, вам будут угрожать высылкой из страны, вас исключат из Союза писателей. Вам, под давлением властей и бывших коллег, придется отказаться от Нобелевской премии…
И тут поэт зыркнул на меня презрительно.
— Какая дешевая провокация! Вы, значит, ОТТУДА, молодой человек?! И что же? Там не нашлось для этого разговора сотрудника постарше? Хотя бы в чине капитана или майора?
— Нет, Борис Леонидович! Вы не так поняли! Поверьте мне, нет! Я не из КГБ! И я говорю правду! Вы увидите — все так и будет, как я вам предрек! — На глаза мне наворачивались слезы. — Но я не хочу, не хочу, и вам тоже не надо — чтобы так все было! Пожалуйста! Не печатайте роман
— Все мы смертны! — горделиво произнес поэт. — И доложите там, откуда вас прислали: ваша провокация не удалась.