А между тем увещевания психолога только разъяряли мужика с топором. Слышно было, как он бьет в доме последнее недобитое и орет матюги. Толпа волновалась, десятки глаз, казалось Адаму, обратились к нему с последней надеждой. Восторг в груди почувствовал он, некую вдохновенную легкость во всем теле, и еще бы миг, был уверен Адам, и легко и свободно, как птица, выпущенная на волю, вырвалась бы из него человеческая речь: укрощающая зверей, сдвигающая горы, питающая жизнь.
Адам не успел изречь глаголы жизни. На место происшествия вдруг, шагом Петра Великого, явился Шерстобитов.
- А ну-ка... - отодвинул он от форточки психолога, а милицейскому начальнику сказал: - Спокойно! За дело берется майор Шерстобитов.
В форточку он заорал так, что разнеслось по всей улице:
- Ты, мужик, лучше этим топором яйца себе отруби! А потом повесься!
- Да вы что! - подскочил психолог. - Вы что ему советуете! Вы с ума сошли, капитан!
- Руби яйца, тебе говорю! - гаркнул Шерстобитов. - Что, не получается? Тогда бери веревку.
Мужик с топором, слышно было, затих, внимая. Шерстобитов продолжал в том же смысле, вернее, в бессмыслии, усиливая напор бреда. В окне показалось застыло-смятенное лицо. Топор вылетел в форточку к ногам Шерстобитова, раздался испуганный крик:
- Сдаюсь!
"А мне нечего им сказать. И про духа князя лучше молчать. Все равно никто не поймет, не поверит". Адам закрылся дома. Ему принесли открыткуприглашение гостем на свадьбу; он, любивший всякие праздники, на свадьбу не пошел. "Лучше дома, чем на празднике". В подвале в глиняной баклаге хранилось у него вино, запечатанное несколько лет назад. Адам берег его для особо торжественного случая, но теперь чего же было ждать!
"О море! Тhalassa!" Адам смел воробьиный помет с камня у порога, откупорил вино и сел, чтобы пить, смотреть в таинственные знаки на камне и ждать чуда - песни, которая хлынет горлом, прорвет его немоту. На нем была ярко-красная рубашка с черным галстуком-бабочкой, лицо - он это чувствовал было как у певца, которого он однажды слушал в театре. Певец пел: "О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить, верну я честь свою и славу".
Вино в баклаге оказалось прокисшим, Адам плохо его засмолил. "Вино хорошо созревает, если хорошо закупорено". Чуда не произошло, Адам молчал. Виясь над баклагой, звенели злые осы. Он пошел в дом, взял книгу Овидия, поэта-изгнанника, жившего, как Адам, в городе на границе со степью, и прочитал в ней: "Carmina proveniunt animo deducta sereno" ("Песня рождается в душе во время ясной погоды"). Смутно было на душе у Адама, смутная стояла погода: знойная, с сухим туманом пыли и гари в воздухе. "Почему я не уехал с цыганами? Ничего бы не случилось. Почему не поехал к морю? Каждый год только собираюсь. Почему не уехал черт знает куда: в Европу, в Америку, на остров в океане? Что мне делать в таком проклятом положении?"
Что было делать человеку, оставшемуся дома, не пошедшему на праздник, которому даже по телефону невозможно было поговорить с кем-нибудь? Адам отключил телефон, - он теперь в доме был совершенно бесполезной вещью, - и сел писать письмо. Далекому другу - душа душе- ему единственному он мог объяснить, что с ним произошло. "Мой друг, я убит, разорен, уничтожен. слепой разгул стихии в одно мгновение испепелил все, чему я посвятил жизнь. Я сражен в расцвете сил, media in vita - на середине жизни".
Друг, которому писал Адам, был самый верный друг, друг с детства, но куда он писал, Адам не знал, ибо не виделись они много лет, и след друга потерялся где-то в Сибири, где он искал со своей артелью золото.
"Я владел тремя мировыми языками, весь мир принадлежал мне. Воистину, судьба стекло: блестя, разбивается. А как я пел! Ты, конечно, помнишь, мой друг, как я пел. Какой божественный голос пропал!" Последние дни в доме Адама не слышно было человеческого голоса, и побежали по дому мыши, полетела моль, полезли из всех щелей тараканы. Адам не замечал ожившей вредности, вечных сопутников бедности и несчастья человека, он описывал бедственное положение, в котором вдруг очутился. "Пока человек поет, удача всегда с ним. Мой дар, залог удачи, утрачен". У Адама никогда не было божественного певческого голоса, но теперь ему казалось, что был - этот дар избранных.
Адаму сильно захотелось есть, он сходил на кухню, посмотрел в пустой холодильник и продолжил письмо: "И не едать мне уже устриц во Франции, уток с яблоками в Чехии, не пробовать ни германского гуся, ни турецкой рыбы". Адам не был обжорой, но любил, чтобы стол у него был полон. Ел он не так уж много, он за столом больше пробовал то и другое и только хлеб надкушенный доедал до последнего кусочка, веря, что вся сила в этом кусочке.
"И ничего не успел! Последних слов не успел сказать!" Некий важный разговор был прерван вдруг - так чувствовал свою немоту Адам. Он не успел сказать самые заветные, главные слова, те самые, от которых сотрясаются и преображаются если не земля и небо, то хотя бы души человеческие. Ему верилось, что он знал такие слова.