Он жил, как мог. Репетиторствуя, воспитывая ребят, он сам доставлял себе маленькие радости: снимал комнатку с отдельным входом, питался в харчевне, позволял себе выкурить пачку сигарет в день.
«Лишенный корней!» — вынес он сам себе определение, вычитанное им из модных французских романов, и на деле это служило для него не только оправданием и самоуспокоением, но и своеобразным бегством от самого себя.
Это было бегство от признания той истины, что характер и труд играют большую роль и что его лень и бесхребетность являются виною тому, что сам он находится в состоянии застоя, в своеобразном мещанском прозябании. Да, первая причина коренится в нем самом и лишь вторая — в неблагоприятных обстоятельствах, в которых он живет.
Он ссылался на свои моральные принципы и сваливал всю вину на врожденные склонности души. Как откровенное, самокритичное признание он писал:
А мир уже пылал, трещал по всем швам. Его сверстники и сокурсники один за другим получали призывные повестки, сам же он избегал призыва обманом, постоянно меняя квартиры.
Но почему?
Разве он восстал против войны? Считал ее несправедливой? Может быть, он, воскликнув: «Хватит командовать мною!», хотел выступить против тех, кто бросил цвет нации как пушечное мясо в пучину бойни?
Вовсе нет.
Причина, по которой он в течение нескольких лет, до самой осени 1943 года, успешно скрывался от мобилизации, заключалась просто в его отвращении к казарме. Сама мысль о том, что он должен вставать и ложиться по приказу, что его могут вновь и вновь безнаказанно унижать, бросала его в холодный пот. И он жадно, нервно, как картежник, вчитывался в газеты, пытаясь разобраться в положении на фронте. Есть ли у него еще шанс, вновь сменив квартиру, окончательно избежать призыва?
И если он представлял свое будущее, то видел себя сидящим за пыльным, закапанным чернилами столом. Утих мировой пожар.
Сам он относился к тем редким счастливцам, которые не брались за оружие ни на той, ни на другой стороне и лишь писали заметки, юморески, вели хронику событий за неделю в редакции какого-нибудь иллюстрированного издания, стоящего «вне политики».
А когда у него выдавалось свободное время, да и настроение было подходящим, он писал любовные стихи, подбирая замысловатые рифмы.
Что же касалось будущего страны, венгров в этой бесконечной, все затягивавшейся драке, то он повторял, как приговор судьбы, строки Ади:
И все же его призвали, и он попал под приводной ремень мельничного колеса войны.
Но лишь на десять месяцев.
Он дезертировал. В хаосе отступления венгерской армии он пробирался через области Баранья и Шомодь домой на телеге. И только однажды, в одну из темных дождливых ночей, его охватили страх и неуверенность: «А что же будет потом, когда наступит мир? Найдется ли место и для меня, нужен ли я буду кому-нибудь в этом новом мире?»
Да, он бежал на телеге, в кармане у него лежало поддельное командировочное предписание, в котором говорилось, что он направляется по делам службы: перевозит радиостанцию. Промокший, промерзший до костей, он, едва не заблудившись в глуши шомодьских холмов, попросился переночевать в дом на одиноко стоявшем хуторке, хозяином которого оказался болгарин-огородник, немногословный, скрытный, но очень добрый человек.
— Вы дезертир? — задал он вопрос как бы между прочим, пока кормил лошадей.
— Что вы!.. Почему вы так думаете?
— А потому, что вы не умеете обращаться с лошадьми, вот почему…
Вот и все.
Ни сам Бицо, ни болгарин больше об этом не говорили. Болгарин пригласил Андраша ужинать. Он нарезал хлеба, выловил из громадной глиняной посудины маринованный перец, поставил жареную свинину, а потом как человек, сделавший все, что положено сделать для путешественника, забрался в угол и, прислонившись к печке, уселся на сплетенную из ивовых прутьев и покрытую циновкой лежанку.
Тут что-то щелкнуло, потом еще и еще раз, и через какое-то время послышался шум и треск.
— Ого! — воскликнул Бицо, повернувшись вместе со стулом. — Да у вас и радио есть?
— Есть. На батареях работает, — кивнул болгарин, показав на допотопный, похожий на ящик аппарат, который поблескивал своим одиноким зеленым кошачьим глазом.
И радио заговорило. Диктор говорил размеренно, делая ударение на каждом слове, чтобы было понятнее, он призывал рабочих, крестьян, солдат сплотиться, так как наступает последний, решительный момент. Сейчас, на берегах Тисы, еще можно нанести удар фашистам и их венгерским прислужникам в спину, а завтра, когда советские войска выйдут к Дунаю, будет уже поздно.