Джонс поймал кеб и только тогда вздохнул посвободнее, когда проехал по мосту Ватерлоо и приблизился к ярко освещенному Стрэнду. Он поужинал в тихом кафе, а потом двинулся домой на Портленд-плейс, чтобы принять ванну и прихватить с собой несколько вещей. Он праздно гадал, чем сейчас занимается Роджерс. По слухам, последний жил в огромном мрачном особняке на Уолворт-роуд, полном таинственных запретных книг, разных диковинных предметов оккультного свойства и восковых фигур, которые он не хотел выставлять на всеобщее обозрение. Орабона, насколько понял Джонс, жил в том же доме, в отдельных комнатах.
В одиннадцать часов Джонс встретился с Роджерсом, ждавшим у двери подвала на Саутварк-стрит. Они почти не разговаривали, но в обоих чувствовалось зловещее нервное напряжение. Они договорились, что Джонс проведет ночь в сводчатом демонстрационном зале, и Роджерс не стал требовать, чтобы гость непременно разместился в отгороженной части подвала с самыми жуткими экспонатами, куда допускались только взрослые. Выключив расположенные в мастерской рубильники, хозяин музея погасил повсюду свет и запер дверь склепообразного помещения ключом из увесистой связки. Не подав руки на прощанье, он вышел наружу, запер за собой входную дверь и с топотом поднялся по стертым каменным ступеням, ведущим к тротуару. Когда шаги Роджерса стихли в отдалении, Джонс осознал, что долгое скучное бодрствование началось.
II
Позже, сидя в кромешной тьме огромного сводчатого подвала, Джонс проклинал свою ребяческую дурость, из-за которой оказался здесь. Первые полчаса он время от времени включал карманный фонарик, но теперь, сидя в непроглядном мраке на скамье для посетителей, нервничал все сильнее. Всякий раз луч света выхватывал из темноты какой-нибудь болезненно-гротескный экспонат — гильотину, безымянного гибридного монстра, бледное бородатое лицо со злобным и коварным выражением, безжизненное тело, залитое алой кровью из перерезанного горла. Джонс прекрасно сознавал, что эти неживые предметы не связаны ни с какой зловещей реальностью, но через полчаса предпочел вообще не видеть их.
Он сам толком не понимал, с чего вдруг решил угодить прихоти безумца. Куда проще было бы просто оставить его в покое или вызвать к нему психиатра. Вероятно, размышлял Джонс, все дело в сочувственном отношении одного художника к другому. Роджерс настолько талантлив, что хочется испробовать все способы спасти его от развивающейся мании, не прибегая к крайним мерам. Художник, способный придумать и создать столь жизнеподобные фантастические скульптуры, безусловно, близок к подлинному величию. Он обладает буйным воображением Сайма[9] или Доре[10] вкупе с высочайшим мастерством стеклодувов Блашка,[11] которых отличает внимание к мельчайшим деталям и научный подход к работе. Несомненно, для мира кошмаров Роджерс сделал столько же, сколько сделали для мира ботаники Блашки со своими поразительно точными моделями растений, искусно изготовленными из разноцветного стекла.
В полночь бой далеких курантов пробился сквозь мрак, и Джонса подбодрила весточка из внешнего мира, продолжавшего жить своей жизнью. Сводчатый музейный зал походил на гробницу, ужасную в своей пустынности. Даже мышь составила бы сейчас приятную компанию, но Роджерс однажды похвастался, что ни одна мышь или даже насекомое — «по известным причинам», как он выразился, — и близко не подходит к подвалу. Полное отсутствие каких-либо признаков жизни и поистине гробовая тишина — хоть бы какой шорох раздался! Джонс шаркнул ногами по полу, и из глубокого безмолвия донеслось призрачное эхо. Он кашлянул, но в дробных отзвуках, прокатившихся по подвалу, послышалась издевательская насмешка. Он твердо решил, что не станет разговаривать сам с собой: это свидетельствовало бы о нервном расстройстве. Время тянулось мучительно медленно, раздражающе медленно. Джонс мог бы поклясться, что с момента, когда он посветил фонариком на свой хронометр, прошел не один час, но далекие куранты пробили всего только полночь.
Он сожалел, что все чувства у него сверхъестественно обострились в темноте и тишине, царивших в музейном зале, и теперь чутко реагировали на любые внешние впечатления, слишком слабые и смутные, чтобы отождествить их с реальностью. Изредка Джонс улавливал слухом едва различимые шорохи, которые не