Впрочем, в эти три дня он кое-как убедил меня, что нам пора расстаться. Мы жили в одной комнате как брат с сестрой. Я возвращалась в Москву поездом (на самолет не хватило денег), тупо смотрела на уплывающие пейзажи. Мне чудилось, что вот-вот начнется землетрясение, ядерная война или эпидемия холеры, и я ожидала общей беды даже с некоторой радостью.
А потом началось изживание любви. Чтобы замаскировать боль, я даже завела роман со страшненьким Петей. Он оказался хорошим малым, но что из этого? Мужчины всегда чувствуют в женщине непережитую любовь и всегда пасуют перед этим противником. Помощник в уничтожении чувства лишь один — время.
Прошло три года. Я все-таки иногда «как друг» позванивала Юре. Он тяжело пережил смерть Карины — несчастное животное сдохло от заворота кишок. Утешился он после того, как завел новую собачку — Сабину. Как-то мы выпили на работе по случаю чьего-то дня рождения. Разговорились. И одна женщина из музыкальной редакции рассказала нам историю своей любви. Они встречались каждое лето в Крыму, он жил в санатории, она снимала койку в частном секторе. На свидания лазила через окошко, боясь разбудить хозяйку. Годы проходили в предчувствии, предвкушении трех крымских недель — вся остальная жизнь представлялась сном, наваждением. Ну она почти бредила им — безумная страсть, любовь до кончиков пальцев. И вот в последнее лето она выбиралась, как обычно, в окошко и зацепилась подолом платья за раму. И пока она освобождала ткань, пока решала, стоит ли ей зашить прореху или идти так — в темноте все равно не видно — с ней случилось чудо. Женщина вдруг поняла — ничего еще не было. Она как бы вернулась на много лет назад, к камню на распутье. Прямо пойдешь — полюбишь. И она прозрела — зависимости от его капризов, желаний, настроений у нее больше не будет. Самая большая любовь к жизни — любовь к свободе. В окошко, естественно, она не полезла… И пока я слушала ее рассказ, — Эллочка обвела нас повлажневшими глазами, — я почувствовала: все! Все прошло. Я выздоровела навсегда. Никаких тайн нет. Есть обман природы, которому не стоит потакать. И есть удовольствие… — Рассказчица потянулась, захрустев суставами, и закончила с оптимизмом: — Например, полежать с вами на пляже и потрепаться о делах минувших дней.
Мы шумно задвигались, меняя положение тел под солнцем. Диск стоял высоко над нами и ровно посылал ультрафиолет. Хотелось пить.
— Да, — сказала Рая, — крутая история. Интересно было бы поглядеть на твоего Юру. Что он там за фрукт… Ты-то у нас девушка видная, — она ободряюще похлопала Эллочку по крепкому бедру, — турки от тебя без ума.
— Не говорите, — оживилась дикторша, — дикая нация! Вот вчера…
— Пойду пройдусь, — перебила я их. — К морю хочется
.
Я шла по пляжу и удивлялась обыденности, которая прежде не бросалась мне в глаза. Курортное солнце, голые тела, грязный, истоптанный тысячами праздных ног песок. И само море казалось теперь просто соленой водой синего цвета. Но чем больше я стояла на берегу, тем больше пропадало впечатление от Эллочкиного рассказа. Солнечные блики прыгали по легким волнам, сбивались в золотые стада у горизонта, шли и шли вдаль без отдыха и сожаления. Ветер нес запах бескрайних, никогда не виданных мною просторов. Вечное море, большая вода…
Здесь, на чужом турецком берегу, я мечтала только об одном — прожить меньше, чем моя любовь.
Дерево
И дерево, и человек не помнят своего рождения.
Была весна, летели птицы, шли облака, таяли снега, пахло землей. Много лет с тех пор прошло. И весной, опять же, гостил у меня дядя, Федор Иванович. — Знаешь, — говорил он мне, — приезжаю я сюда раз в год, на Пасху. Ну, могилки оправить, все как положено. И ведь не из-за могилок, сукин сын, еду (дядя уже порядочно выпил и рассказывал всхлипывая). Весной дурею совсем — тянет понюхать землю, чернозем наш. Запах зовет страшно, голова кружится. Маша (жена) пихает пилюли, говорит, что авитаминоз. Фармацевтка! Слушай, какой к… (дядя интимно, доверительно, словно к другу, склоняется ко мне и вставляет в рассказ крепкое словцо) авитаминоз?! Я же мальчишкой бегал, помню грязь теплую, борозду, земля — жир; семена — ячмень там, пшеница… Нет, ты понимаешь? — Дядя крепко вцепляется мне в плечо и продолжает со слезой в голосе, вкусно дыша водкой: — Сынов у меня нету, дом продал на бревна, живу с Машей… Имею я право раз в год приехать, походить по своей земле, а? — агрессивно возбуждается Федор Иванович. Беседа наша становится все более сбивчивой, дядя пьет, уже не закусывая, и, в конце концов, забывается прямо за столом буйным, со всхрапами и злым бормотанием, сном.