Он знал: внутри, упрятанный глубоко-глубоко, безмятежно спит неистовый вихрь, которого ему не понять, не достичь, вихрь, который еще и пустота, производство всего незавершенного. Он пил… а почему бы ему не пить? Несколько бокалов вина за обедом, иногда виски с утренним чаем, коктейль-другой «негрони» перед ужином (привычку, которую он перенял у одного американского майора, когда был в составе Оккупационных сил в Кобе), вино за ужином, потом коньяк и виски, еще виски после этого, и еще раз после. Теперь настроение его стало менее предсказуемым и управляемым и иногда делалось мерзким. Он нередко обижал Эллу словом, делал ей больно своим безразличием, раздражением по отношению к ее пристрастиям и привычкам. Он накричал на нее после похорон ее отца без какого бы то ни было основательного (или хотя бы дурацкого) повода. Ему не хотелось ее любить, он не жалел, что не может ее любить, он боялся, что все-таки любит ее, но не так, как мужу следовало бы любить жену. Ему хотелось обидами довести ее до понимания, признания, что он ей не подходит, вызвать в ней отпор, который мог бы вырвать его из сна. Он ждал развязки, которая так и не наступила. И ее обиды, страдания, слезы, печаль мало того что не прервали зимней спячки его души – они лишь углубили ее.
4
Элла не понимала жизни без любви. Родители ее любили, и она искренне любила их в ответ. Ее любовь была попросту ею самой и сама, казалось, выискивала, на что бы ей излиться. Она выслушивала то, что Дорриго говорил ей о своих трудностях в больнице, горевала вместе с ним, когда у него умирал пациент. Она сочувствовала его борьбе с тупыми бюрократами, которые, по его словам, готовы довести до смерти не только его, но все здравоохранение Австралии, насаждая повсюду хирургов, отвергающих его методики.
Со временем из нее вышла поразительная пожилая женщина: крашенные воронового крыла волосы стали еще великолепнее и под стать темной коже, другие женщины восхищались ее изысканным спокойствием и стилем, равно как и сочувственным отношением к людям и ее легким характером. Полная фигура и лучезарное лицо придавали ее внешности живость, опровергавшую ее возраст. Мужчинам нравилось то, как она смотрит, как двигается, нравился вид ее смуглых ног летом, нравилось, что она так заботливо улыбается, когда мужчины рассказывают о самих себе. Единственным изъяном в ее красоте был слегка вздернутый кончик носа, который обращал ее лицо, если взглянуть на него под определенным углом, почти в карикатуру. Большинство людей на самом деле вовсе этого не замечало. Зато Дорриго с течением лет замечал это все чаще и чаще, пока в некоторые моменты – утром, едва проснувшись, или когда приходил домой с работы, – вообще перестал замечать в ней что-либо другое.
Она до того безоглядно верила в Дорриго и в жизнь Дорриго, что повторяла его суждения, как свои собственные, и делала это так, что всякий раз его этим только расстраивала. «Проклятые бюрократы, – говаривала она, – они несут смерть, но только не пациентам». Или вдруг принималась ругать – не без подробностей – медицинское невежество иных недалеких хирургов.
Слушая ее, он не видел ничего, кроме ее слегка вздернутого носа, что делал лицо, казавшееся очень красивым, скорее комичным, и уже терзался подозрением, что на самом деле она совсем не красива, а скорее странновата на вид. И всякий раз, слыша, как она повторяет сказанное им месяц или неделю назад, он поражался как банальности суждения, так и ее истовости повторять то, что, как он сам уже успел понять, было банально и глупо. И все же, если бы она посмела заметить, что то, что он говорит, банально и нелепо, как он вышел бы из себя от бешенства. Он нуждался в ее согласии, а заручившись им безоговорочно, презирал его.
Она и с детьми жила в согласии – к немалому раздражению Дорриго.
Дело родителей – заботиться о продолжении рода, говорил он ей, а дело детей – жить.
Говоря так, он пытался скрыть разочарование и невольно отводил взгляд от ее лица, чтоб не видеть один лишь кончик ее носа.
«Совершенно согласна с тобой, – говорила она. – Целиком и полностью. Если родитель не заботится о продолжении рода, то зачем мы здесь?»
Дорриго, дети, ее друзья и ее обширная родня – все они существовали для нее как способ обожествления мира. С ними он был местом куда большим и более чудесным, чем без них. Если она надеялась на такую же любовь со стороны Дорриго и если эта надежда оказалась тщетной, то в отсутствии надежды она не видела причины его не любить. В том-то и беда, что – любила. Любовь ее была бездумна, но никогда не пасовала перед раздумьем. Да, любовь ее жаждала взаимности, однако в конечном счете не требовала его.