Дорриго Эванс очнулся от жуткого видения смерти. Он понял, что изможден настолько, что моментально заклевал носом, пока люди собирались на развод. Была уже почти полночь. Он повернулся к семи сотням военнопленных, выстроившихся перед ним, и объяснил, что его обязали отобрать сто человек для маршевого перехода в другой лагерь, еще на сто миль глубже в джунгли Сиама. Им предстоит отправиться сразу же после утренней поверки. Людей считали, потом пересчитывали, но число никак не набиралось. С той Дороги приплелись еще люди, запутав дело еще больше. Сержанты старались объяснить, кто присутствует, а кто отсутствует и почему их нет. Последовала ожесточенная перепалка между Фукухарой (безукоризненно по форме одетым даже в такой поздний час) и охранниками, одному из сержантов-австралийцев надавали оплеух и после небольшой неразберихи начали считать сызнова.
За час до этого к нему подошел майор Накамура с Фукухарой и приказал отобрать сто человек для отправки в лагерь у перевала Трех Пагод.
– Ни от одного из этих людей нельзя требовать большего, – вступил в спор Дорриго Эванс. – В этом лагере нет ни одного узника, способного на такой переход.
Майор Накамура продолжал настаивать, чтобы была отобрана сотня.
– Если вы не измените своего обращения с заключенными, они все вымрут, – сказал Дорриго Эванс.
Майор Накамура сообщил, что предпочел бы, чтобы австралийский полковник не вымер.
– Все они умрут, – сказал Дорриго Эванс.
Лейтенант Фукухара опять перевел. Майор Накамура выслушал, потом заговорил. Лейтенант повернулся к Дорриго Эвансу.
– Майор Накамура говорить, что это очень хорошо, – перевел он. – Это сохранит японской армии много риса.
Эванс понимал: если отбирать начнет Накамура, то делать это станет без разбору и в число отправляемых попадут самые больные (наверняка самые больные и попадут, потому как Накамуре от них проку меньше всего), и все они умрут. Если, напротив, это сделает он, Дорриго, то сумеет отобрать самых крепких, тех, у кого, по его мнению, больше шансов выжить. А большинство так и так погибнет. Вот какой перед ним выбор: отказаться помогать посреднику смерти или стать его приспешником.
Пока шел отбор, на плац привели еще больше людей, бывших на легких работах, работавших на кухне или в лазарете, пока они стояли, больные и изнуренные голодом, пока кто-то время от времени падал от изнеможения, и его просто оставляли лежать в грязи, узники смотрели, как появилась длинная колонна японских солдат, марширующих по неровной дороге, идущей вдоль дальней стороны плаца, которая, когда ее не делали непроходимой муссонные дожди, служила вспомогательным путем на железную дорогу.
Японские солдаты шли на бирманский фронт – до него было несколько сотен миль через непроходимые джунгли. Они были грязны и измотаны, но все равно упорно шли в ночь, лишь изредка хрипя и постанывая, подталкивая или вытягивая по спицы утопающую в грязи артиллерию. Некоторые выглядели больными, многие были до того молоды, что вполне могли сойти за школьников, и вид у всех был жалкий.
Дорриго Эванс уже несколько месяцев не видел так близко японские войска. На Яве он проникся к ним уважением не как к близоруким шутам, какими их рисовали австралийцам офицеры из разведки, а как к серьезному противнику. Однако этим японским солдатам, что явно маршировали весь день, да еще и прихватили добрый кусок ночи по пути к ужасам нового фронта, судя по их виду, война принесла столько же бед, сколько и самим военнопленным – сломленные, вываленные в грязи, изможденные. Дорриго перехватил взгляд одного из солдат, который нес фонарь «молния». На его детском личике глаза казались громадными, взгляд их был мягок и раним. Ему было никак не больше семнадцати. Кого он видел в австралийском офицере, Дорриго Эванс и представить не мог, но только не дьявола, и не было ненависти в солдатском взгляде. Солдат споткнулся, потом остановился, все еще не сводя глаз с австралийца. Вероятно, увидел что-то, вероятно, слишком устал, чтобы что-то увидеть. У Дорриго Эванса появилось неудержимое желание обнять его рукой за плечи.