И так Дорриго двигался с одного конца шеренги до другого вдоль строя тех, кого пытался спасти, а теперь принужден был отбирать, трогать рукой, называть по имени, выносить приговор тем, с кем, как ему казалось, он смог бы лучше всего сработаться, тем, у кого были наиболее высокие шансы не умереть и кто тем не менее скорее всего обречен на смерть.
Под конец Дорриго Эванс отступил назад и уронил голову, охваченный стыдом. Он подумал о Джеке Радуге, которого вынудил столько страдать, о Смугляке Гардинере, на чью затянувшуюся смерть он мог только смотреть со стороны. И вот теперь эти сто человек.
А когда поднял взгляд, увидел, как люди, которых он приговорил, встали вокруг него. Он ждал, что его начнут проклинать, отвернутся от него, осыплют бранью, потому как каждый понимал, что предстоит смертный бросок. Джимми Бигелоу вышел вперед.
– Берегите себя, полковник, – сказал он и протянул руку Дорриго. – Спасибо за все.
– Вам тоже, Джимми, – ответил Дорриго Эванс.
И один за другим остальные из этой сотни пожимали ему руку и благодарили.
Когда с этим было покончено, он ушел в джунгли подальше от плаца и там разрыдался.
17
– Мы не уверены, что он в сознании, – сказала сестра. В неоновом свете палаты ей были видны его черные, как у собаки, глаза, поблескивающие жизнью, которой они жили сами по себе. – Впрочем, по-моему, он меня слышит, – добавила она. – По-моему.
Как он ни был разбит, а сумел сообразить, что его поместили в прекрасную палату, в окне виднелись огромные смоковницы с воздушными корнями и сочной листвой. Но ощущения, что он дома, не было. Он не чувствовал себя здесь своим. То не был остров, на котором он родился. Птицы на рассвете кричали по-другому – это были резкие, радостные крики зеленых и шлемоносных попугаев. Не слышалось нежного, не такого громкого, зато более затейливого пения трио крапивников, медососов и белоглазок его родного острова, на которое столь же нежно отзывается серогрудая мухоловка… какая жалость, что он не может сейчас полетать и попеть со всеми этими птицами! И не было дороги, бегущей из кубка женской талии по оловянному морю к всплывающей луне.
– шептал он, –
– Что он говорит? – спросила одна из сиделок.
– Бредит, – ответила другая. – Лучше доктора вызвать. Это или морфин, или конец, либо то, либо другое, либо и то и другое вместе. Кто ничего не говорит, кто дышать перестает, а кто бредит.
Пока политики, журналисты и бесшабашные радиоведущие состязались в составлении все более бестолковых панегириков про человека, которого никогда не понимали, его уносил сон в один-единственный день. День со Смугляком Гардинером и Джеком Радугой, с Крохой Мидлтоном. Миком Грином. Джеки Мирорски и Цыганом Ноланом. С малышом Ленни, отправляющимся домой к мамочке в Малли. С сотней его бойцов, пожимающих ему руку. С тысячью остальных, чьи имена всплывали в памяти, чьи имена ушли из нее навсегда, море лиц.
– Жизнь наслаивалась на жизнь, – бормотал он, и каждое слово звучало теперь как откровение, словно было написано для него, стихи его жизни и его жизнь в стихах.
– И больше… и больше… – несколько строк он потерял где-то и больше уже не понимал, что это за стихи, кто их написал, настолько сейчас стихи стали им самим. – Вот он, серый призрак, – печально думал он, – или он вспоминал?.. ну да, вот оно:
И он ощутил стыд, ощутил утрату и ощутил, что его жизнь всегда и была только стыдом и утратой, уже будто бы свет светил, мать звала его: «Мальчик! Мальчик мой!» Но он не мог ее найти, он возвращался в ад, и из того ада не будет ему никогда исхода.
Ему вспомнилось лицо Линетт Мэйсон, когда она спала, и миниатюрные бутылочки с виски, которые он выпил, прежде чем уйти, и рисунок Кролика Хендрикса, на котором Смугляк Гардинер сидит в богатом кресле, по которому плывет серебряная рыбка, в том сирийском селеньице, где Рачку Берроузу с его будто у ехидны одолженными волосами суждено было рассыпаться в сирийскую пыль. Так или иначе, для него не имело значения, что рисунок уцелел и будет бесконечно распечатываться: ведь Рачок Берроуз исчез, и к его жизни сделались неприложимы никакое будущее, никакой смысл. Там над ним стоял кто-то в голубой форме. Дорриго хотел сказать ему, что он сожалеет, но когда раскрыл рот, оттуда лишь слюна потекла.