Письмо мистера Брэндона к лорду Синкбарзу произвело, как мы видели, большое впечатление на семейство Ганнов; впечатление, еще усугубленное последующим поведением их жильца: потому что, хотя люди, с которыми он здесь общался, были куда как просты и смешны, они отнюдь не стояли для мистера Брэндона так низко и не настолько казались смешны, чтобы ему не хотелось выставлять себя перед ними в самом выгодном свете; и он соответственно, когда находился в их обществе, напускал на себя самый важный вид и непрестанно выхвалялся знакомством и дружбой со знатью. Мистер Брэндон и сам, на свой особый благородный лад, преклонялся перед титулами; в сущности, гордость его была такой же рабской, высокомерие таким же мелким и угодливым, как глупый восторг и преклонение бедной миссис Ганн перед всяким, чье имя пишется с обозначением титула. О вы, свободные, счастливые британцы, какое вы жалкое, угодливое, раболепное племя!
Читатель, вращаясь в свете, несомненно, встречал немало таких хвастунов — вполне почтенных людей из среднего сословия, чванливо презирающих свою среду и увивающихся за особами высшего круга. Это в человеке оскорбительное свойство, которого никто из нас простить не может; мы зовем такого лизоблюдом, прихвостнем, подхалимом, человеком, лишенным достоинства; мы ненавидим его и громогласно говорим, что презираем. Боюсь, это совсем не так. Мы завидуем Подхалиму, вот в чем суть; и потому ненавидим его. Если бы он надоедал нам рассказами о наших знакомцах, о Джонсе и Брауне, его считали бы просто скучным и терпеливо выслушивали бы его рассказы; но коль скоро он говорит о милорде и о герцоге, мы ополчаемся на него. Я видел недавно, как в одной веселой компании на Рассел-сквере вдруг все сделались сразу угрюмы и немы, потому что какой-то нахальный адвокат громким, пронзительным голосом стал что-то рассказывать о лорде Таком-то и маркизе Таком-то. И мы все возненавидели этого адвоката; а я пошел бы на пари, что каждый из четырнадцати человек, собравшихся вокруг вареной индейки и седла барашка (да прибавьте еще пироги и прочее от кондитера, что напротив Британского музея), — я пошел бы, говорю я, на пари, что каждый подумал про себя: «Вот подлец, чума на него! Он водит знакомство с лордом, а мне за всю-то жизнь едва довелось поговорить с двумя-тремя». С теми, что выше нас по состоянию, мы миримся, пожалуйста, — мы искренне их уважаем, смеемся их шуткам, извиняем их глупости, кротко сносим их дерзость. Но мы не можем простить нашим равным, если они возносятся над нами. Был у меня приятель, счастливо живший в Хакни среди друзей и родственников; но родные вдруг все разом отказались от него, и друзья с ним порвали, и все в один голос сулили ему разорение, а все лишь потому, что он завел себе лакея — безобидного, маленького, краснощекого мальчишку в светлой ливрее табачного цвета, сплошь усаженной блестящими пуговицами торчком. И могу указать еще на одного человека, большого человека, литератора, любимца публики, который вдруг из безвестности поднялся к славе и богатству. Это было преступлением; но он нес свое возвышение с такою скромностью, что даже собратья по перу не питали к нему зависти. И вот в один печальный день он завел одноконный выезд; с этого часа он был обречен.
— Вы видели его новую карету? — говорит Брюзгли.
— Да, — говорит Гавкинс. — Он так возгордился, что, когда едет в своей карете, не замечает старых друзей.
— Тове скавете, ка'эта! — гнусавит Гундас. — Телевка с осликом! Я всегда — по его мане'э письма — гово'ил, что из этого че'а'эка вышел бы очень п'иличный зеленщик.
— Да, в самом деле! — восклицает старый Честенс. — Такая жалость! Он, мне говорили, крайне расточителен… Здоровье плохое… разорительная семья… Пишет со дня на день все слабее — только недоставало ему заводить карету!
Брюзгли, Гавкинс, Гундос, Честенс ненавидят своего собрата. Если бы он погибал, они были бы к нему добры и справедливы; но он преуспевает — горе ему!
Это пустячное отступление на полстраницы или около того, хотя с виду оно в нашей повести как будто и ни при чем, все же имеет к ней очень близкое отношение; и сейчас вы узнаете почему.