— Подожди, бабуленька! Мы это! Мы твои сыны! Вглядись-ка! Мы и есть!..
Она тотчас умолкла, отпустила Завьялова и, обратившись теперь к Сарьяну, уставилась на него.
Несколько секунд в ее лице не было никакого движения. Затем у старухи вздрогнули брови и по щеке пробежала судорога, в глазах началось чередование тени и света, словно там происходила борьба добра со злом. Появились новые, явно не свойственные безумию признаки: стал сужаться зрачок, затряслись губы, от лица отхлынула кровь, но опять к нему вернулась, придав щекам потепление. Сарьян от неожиданности растерялся. Глаза старухи сделались ясными, на них появилась влажная пелена.
— Нет, нет!.. Это не вы! Нет!.. — зашептала она, медленно повернулась, снова села на лавку и, плача в ладони, повторила: — Нет, это не вы!..
На глазах у пораженных летчиков, их жен и деревенских жителей произошел редчайший случай «обратного потрясения». К старухе вернулся разум; она вспомнила, что ее сыновья убиты, и обрела счастье оплакивать их.
Памятник солдату
Сразу после войны на окраине города Григорьевска шумным местом был пивной ларек. Он назывался «пивным», но продавали в нем пиво и водку. Здесь пили, гуляли, махали кулаками; а некоторые, сосредоточившись, играли в азартные игры, и двое проходимцев соблазняли простодушных, но жадных на деньги людей: один метал карты, второй выигрывал у него по договоренности. Шныряли какие-то типы с прищуренными глазами и загадочными ухмылками. На ногах у них были хромовые сапоги, на головах кепочки-восьмиклинки, из-под кепочек выпускались на лбы косые челки.
Ларек был некрасивый. Его доски подгнили и потемнели, а на углах, где доски расщепились и выкрошились, торчали кривые гвозди. Место тоже было плохое: канава, на ее берегах ржавое железо; дальше рытвина, заполненная грязной водой, и там почему-то росла осока, хотя лежали разбитые бутылки, старый сапог и автомобильная покрышка; потом еще пустырь, захламленный отходами расположенной поблизости фабрики пошива; но дальше виднелись поля, а за ними — луга, чистое зеленое пространство с отдаленной рекой, за которой сразу начинался лес.
Сперва тут собирались мужички, забракованные призывными комиссиями, негодные воевать, но вполне способные крепко пить.
По мере того как возвращались фронтовики, кое-кто из них тоже привязывался к ларьку, считая, будто на войне ему досталось больше трудностей и опасностей, чем остальным, и разыгрывая отчаянную радость вышедшего из пекла. Обнажались души. Захмелевших обсчитывала толстая продавщица. Играла то очень жалостливо, то лихо гармонь; и пели грустно, потом разухабисто. Правда, здравомыслящие и трудолюбивые, погуляв с неделю, брались за ум: устраивались работать, зато бесшабашные гуляли вовсю, и к их пьяному великодушию липли всякие убогие и расторопные. Были и просто лодыри, кутившие под шумок, которые неизвестно где и как воевали, но вот теперь били себя в грудь и доказывали друг другу, что они-то и есть единственные настоящие фронтовики…
Остался в живых и Сашка Матрос… Кажется, он был не матросом, а пехотинцем, но никто не обращал внимания на его вранье. Несомненно, Сашка был настоящим героем, в бою за Родину себя не щадил, и ему выпала страшная беда: оторвало при разрыве мины обе ноги. Он передвигался теперь на колесах, на деревянной платформе, отталкиваясь колодками, а брюки, чтобы они поменьше протирались от елозания, обшил на ягодицах и култышках дерматином. Пропив с кем попало пенсию, Сашка униженно выпрашивал:
— Подайте герою Севастополя…
В действительности его звали Александр Прокопьевич. Ему было лет тридцать. В укороченном виде Сашка оставлял тяжелое впечатление, и у женщин выступали слезы, тем более им его становилось жалко, что раньше он был мужчина красивый и сильный. Ему сердечно бросали в кепку рубли. Но он снова все пропивал. Инвалиду предлагали жить в специальном доме, где бы он мог быть в тепле и ласке и заниматься каким-нибудь ремеслом, например сапожничать; но Сашка, хотя был холост, а родители у него умерли, ни за что не соглашался.