…Он по-прежнему ехал в поезде. Только в каком? Куда? Лежал с закрытыми глазами на верхней полке душного купе, когда почувствовал, что падает, почти как при десантировании, и все стремительно несется навстречу, единственное отличие – парашюта нет за спиной; будто толкнул его кто, и вылетел он в открытую дверь, но вместо очарования свободного падения – чувство надвигающейся смерти. Только перед самым ударом он проснулся.
На следующей же станции вышел на перрон покурить.
«Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, поми-и-и-луй!..»
Шарагин обернулся. Тишина. Все в вагоне спят. На перроне – ни души. Непонятная сила влекла его в темноту, прочь от поезда. Надо было торопится. Бежать! Скорей! Да, напрямик, сквозь чащу! Мокрые после дождя ветки хлестали по лицу, царапались. Он прыгал через завалы, несся мимо болота с тухлым испарением. В одном месте неудачно ступил на изогнутый как змея корень, подвихнул ступню, захромал. Кто-то направлял его, чья-то воля, иначе Шарагин давно бы сбился с дороги, затерялся бы в чащобе, пропустил бы узенькую тропинку. Лес отступил, открылась поляна. Небо высветилось, свежий воздух дыхнул в лицо.
Фраза стучала в голове, набухла, отказывалась покидать сознание.
Худенькая девушка с мечтательной улыбкой, в скромном легком белом платьице, в пиджачке с мужского плеча, в косыночке, в разношенных туфлях, с потертым портфельчиком
замерла посреди проселочной дороги, что перекатывалась по холмам, уносясь в даль, в никуда; как все в России, из ниоткуда в никуда.
Автобус ли ждала она, иль пешком собралась идти, либо пришла уже, только куда пришла, если, на километры ни души нет, ни деревеньки. Леса одни, луга до горизонта тянутся.
Она должно быть угадала, что он совсем рядом! Иначе б она не переменилась так вдруг: как-то сразу словно чем-то озаботилась, повела головой – никого, – и от чего-то опечалилась, или думы какие поглотили ее, и застыла так со скорбным выражением на лице, созерцая что-то далекое, то ли на горизонте, то ли ближе, то ли внутри себя.
Она еще с какой-то надеждой подождала, затем опустила глаза и побрела по дороге,
а Шарагин обнаружил, что все вновь смещается, что пейзаж изменился, и что вот уже бежит он, бежит дальше, мимо могилок, по песку и глине, обегая невысокие ограды.
Одетые в черное, родственники стояли у свежего холмика. Ближе к гробу – женщины. Офицеры – за их спинами.
Кто-то вздохнул, кто-то приложился губами ко лбу покойника.
Кто-то погладил ладошками щеки –
восково-желтые, и слеза чья-то капнула.
Слеза капнула, застыла на мертвой коже.
– Плохое место, песок… – тихо заметил один из офицеров.
Олег отдышался.
– Кто ж такое место под кладбище выбрал?
– И от города добираться неудобно…
Похороны закончились, расходились.
Лена, заплаканная, с красными глазами, прикладывала к лицу скомканный в кулаке платок. Настя обняла ее за талию. Она слишком малой была, чтобы плакать, не понимала. У матери из-под черного платка выбивались пряди волос, ее вели под руки – дед Алексей и отец. Женщины отрыдали, отголосили свое, возможно вместе, прямо над холмиком, или же до закапывания, пока не опустили гроб в могилу, и, особенно раньше, дома, когда только пришло известие о смерти сына-мужа.
Женька Чистяков слушал Зебрева. «…прикрывали отход батальона. В засаду попали.» От обоих разило водкой. «Блок выставили, только дальше… окружили их духи.» Зебрев полез за сигаретами, вместе с пачкой вынул лазуритовые четки. «…подобрал после боя…»