— У — у-м — м, — потянул он носом. — Люблю этот запах. Была у меня одна девочка… она тоже пользовалась такими духами.
Помолчав минуту, добавил, улыбнувшись:
— Люблю смотреть, как девушки прихорашиваются. Какой-то философ сказал, что есть три вещи, на которые можно смотреть бесконечно: как горит огонь, как струится вода, и… ещё что-то там. На третьем я бы сказал: и как прихорашиваются девушки.
Она повернулась к нему, медленно приблизила своё лицо к его. Дыхание обожгло ему ухо, дрожью пробежало по нервам, сгустилось где-то в животе и ручейком стекло в пах.
— Есть ещё одна вещь, — прошептала она. — Глаз не оторвать, до чего притягательная…
— Я знаю, о чём ты? — спросил он, вцепившись в руль так, что пальцы готовы были лопнуть в сочленениях и осыпаться на коврик прахом, дав волю «Порше» самому решать, в какую бездну броситься с головой. Голос его предательски дрогнул.
— Хочешь узнать? — призывно произнесла она, и влажное дыхание сместилось ниже, за скулу, затрепетало на шее.
— Детка… Я же за рулём…
— Брось его к чертям! Давай разобьёмся!
— О — о?! Да ты — моя! Я даже не буду с тобой…
Он ударил по тормозам — слишком резко, слишком торопливо, выворачивая к обочине. «Порше» шкрябнул крылом по бортику ограждения, взвизгнул от боли, засопел и затих.
Она ахнула, едва не ударившись о лобовое. Хохотнула, жадно припала к его губам, зачем-то приоткрывая сумочку.
«Неужели у неё там презы?..» — подумал он, жадно, как наркоман, вдыхая её поцелуй, расстёгивая плащ, нашаривая внутренний карман…
Машина стояла на обочине. Моросящий, неожиданно наподдавший к ночи, дождь выводил по чёрной крыше одному ему понятную заунывную мелодию осени. Со стеклом, правда, он не мог справиться, потому что щётка дворника всё маячила и маячила туда — сюда, без устали — ширк — ширк… ширк — ширк… — с обречённостью претендующего стать вечным двигателем.
Не было ни прохожих, ни проезжих. Ну, разве что, пара машин пронеслась по дождю мимо за последний час. Но разве станет кто-нибудь останавливаться? Какой интерес в прижавшемся к обочине «Порше». Кто станет заглядывать сквозь лобовое стекло, чтобы увидеть на сиденье мёртвого человека. А заглянув и увидев, разве станет он присматриваться, чтобы разглядеть — чтобы определить, — кто там — мужчина, женщина?.. Чтобы, возможно, воскликнуть: «Ба! да их там двое, кажется!»
И уж конечно не станет он мокнуть, стоя рядом с автомобилем, под дождём, и прислушиваться к песне, которую еле слышно бормочет себе под нос радио:
I know you have got the time
Coz anything I want, you do
You'll take a ride through the strangers
Who don't understand how to feel
In the death car, we're alive… [1]
Бей своих
Дядина жизнь прошла под лозунгом «бей своих, чтобы чужие боялись».
Свои перебиты, все. Чужие напуганы — засели по окопам и постреливают издали. Кто-то хитро взял нейтралитет и дремлет в один глаз, ожидая, пока дядя Карл споткнётся, и можно будет вдеть ногу в стремя его маразма. Маразм ведь не выбирает по партийной принадлежности, а накопления старого партийца не очень отстали от сокровищ его партии.
Размахивая белым флагом племянничьего ненавязчивого равнодушия, я приближаюсь к дядюшкиному одру, склоняюсь над ним, заглядываю в блеклые старческие глаза. Глаза невыразительны, как будущее, пусты как надежды на возвращение прошлого и слезливы, как передача «От всей души». Кажется, мне его немного жаль, но жалость — это не то, чем можно его разжалобить. Он знает и всегда знал, что я не буду стоять у его одра в очереди, со стаканом воды.
— Я написал завещание, — гундосит дядюшка.
Сорок девятое уже.
— Всё оставляю
Матушка очень мудро поступила, когда назвала меня Карл — Фридрих.
— Спасибо, дядя, — шепчу я. — Спасибо, но я…
— Я завещаю тебе самое главное и одновременно — всё, — продолжает дядюшка, слабым жестом отметая мои недозревшие благодарности.
Всё — это очень много. Интересно, сколько у «всего» нулей…
— Я завещаю тебе мою жизнь, племянник… Всю мою жизнь.
— И всё?! — невольно вырывается у меня.
Лысый человечек с интеллигентной бородкой, сжимая в руке кепку, поворачивается ко мне.
— Нет, това'ищ! — провозглашает он. — Т'удовая дисциплина, бешеная эне'гия в т'уде, готовность на самопоже'твование, тесный союз к'естьян с 'абочими — вот что спасёт т'удящихся навсегда от гнёта помещиков и капита'истов.
Толпа рукоплещет. Меня оттирают куда-то на задний план. В цеху железно пахнет окалиной, остро — революцией, и удушливо — немытыми телами.
Жизнь продолжается.
Перелом
В среду сантехник Игнат неловко спрыгнул с подножки трамвая и загремел в больницу с переломом сознания. Ему наложили гипс, а серьёзный врач с усами и в очках, по фамилии Психиатор, сказал, что перелом открытый, поэтому нужно быть крайне осторожным: открытый перелом — это врата, делающие сознание проходным двором для всякой нечисти. Как именно нужно бдить, этого Психиатор Игнату не объяснил. Сказал только, дескать, завязывайте вы, товарищ, с трамваями, этими исчадиями ада; дескать, вот я же езжу на работу на самокате и ничего — очень здор