Мирдза замечала, что снова приближается «черная полоса» — так она называла свои сомнения, которые временами осаждали ее, как рой надоедливых комаров. Она не хотела дать этим чувствам волю, зная, что тогда наступит самое ужасное — разочарование. Конечно, не в Советской власти, которая в сороковом году — тогда она была еще школьницей — пришла, как внезапная весна посреди зимы, и вдруг ушла летом сорок первого года — Мирдзе тогда казалось, что жизнь остановилась. Полными унижения и страха были годы без Советской власти. И вот весна вновь вернулась; каждому жаждавшему ее, особенно тем, кто за нее боролся, надо было бы с ликованием делать любую работу, а они здесь, в волости, предоставлены самим себе, не чувствуют твердой руки, которая бы обуздала наглецов, поддержала честных людей и увлекла за собой безразличных и колеблющихся. Каждый человек, представляющий Советскую власть, должен быть умным, бескорыстным руководителем в жизни и на работе, а здесь это не так. Председатель исполкома Ян Приеде — замкнут и равнодушен. Зента, руководительница и организатор комсомола, — слишком неподвижна; нельзя сказать, чтобы она была равнодушной, Мирдза знает ее как сердечную девушку. Но Зента остается в стороне от молодежи, не ищет близости с ней. А ведь кому же, как не им, Яну Приеде и Зенте, быть душой волости.
«Ну, а ты сама? — внезапно спросила Мирдза себя. — Разве ты совсем не чувствуешь себя виноватой? Как ты оправдываешь звание комсомолки?» — То были вопросы, которые возникали перед ней, словно поставленные проницательным судьей, как только она начинала осуждать других.
«Да, но что же я могу сделать? — с адвокатской находчивостью отвечал на эти вопросы некто другой. — Я ведь не имею права вмешиваться в работу Зенты».
В эти минуты она как бы слышала голос своего отца, видела полные упрека его глаза: «Эх, комсомолки, комсомолки!»
«Ты сам тоже хорош! — начинала она укорять его. — У тебя даже не было времени написать мне подробное письмо, если уж не мог приехать сам. «Спешу за обедом набросать несколько строк. Как живете, здоровы ли? Работы по горло. Как только немного разгружусь, понаведаюсь к вам», — таково обычно содержание писем и открыток отца. Отец хотя бы коротко, да пишет, а вот от Эрика — вовсе ни строчки…»
Круг мыслей снова замыкался Эриком. Ненавидеть надо было бы его за то, что он сковал все ее чувства, самовольно завладел трезвым ее рассудком и превращает ее в глупое, нерешительное существо.
Она ничего не может придумать. Уже сто раз перебирала в своих мыслях одно и то же. Нужна помощь извне — помощь людей. Нужно встретить отца, Эльзу — больше она никого не знает, кто мог бы ей помочь. Почему она ждет, чтобы они пришли к ней — почему не может сама поехать к ним? Снега еще нет, и ничего не стоит проехать эти сорок километров на велосипеде. На самом деле — хотя бы завтра. Больше не будет откладывать ни на один день.
Она поведала о своем намерении матери. Но та сразу же взвесила практическую сторону поездки:
— Завтра, право, нельзя. Нужно испечь хлебушка в дорогу и сбить масла. Там у них ведь все по карточкам, не могут же они еще тебя кормить. Да и отцу свезешь кусочек масла. А я постараюсь довязать перчатки. Есть ли у него вообще перчатки, не обморозил ли руки.
Воодушевление Мирдзы спало. Снова надо откладывать поездку. А ей хотелось ехать сразу, поговорить, стряхнуть с себя пыль мелочности.
Заметив, что Мирдза стала грустная, мать начала отчитывать ее:
— Ты тоже такая, словно тебя ветер носит. Надумаешь и летишь, как птичка с ветки. Сказала бы вчера, я сегодня бы все приготовила.
Да, легко сказать: вчера, если это решение только сегодня пришло на ум. Все же спорить с матерью нельзя было. Получится, что она из-за своей торопливости даже откажется захватить отцу перчатки. Хорошая же она тогда будет дочка!
Залаяла собака, кто-то постучал в дверь. Вошел Рудис Лайвинь.
— Обувайся в постолы и пой песенку «Хочу я завтра ехать в лес», — болтал он, доставая из кармана какую-то бумажку. — Вот, созывают народ на заготовку топлива. Горожане замерзают, так нам, мужикам, надо нарубить для них дровишек.
Мирдзе претила его болтливость. Возможно, раздражала манера Рудиса входить в чужой дом с папиросой в зубах и не вынимать ее изо рта даже во время разговора да еще самоуверенно передвигать окурок языкам из одного угла рта в другой, как бы подчеркивая: дескать, смотрите, перед вами человек, который уже видывал виды. Но не только это — сейчас во фразе о горожанах и крестьянах она уловила пренебрежение к лесозаготовкам, организуемым правительством.
— Тебе, как комсомольцу, не подобает так говорить, — прервала его Мирдза с досадой.
Рудис толкнул папиросу в другой угол рта, криво улыбнулся и небрежно махнул рукой:
— Мы с тобою можем говорить, как равные, ты тоже комсомолка. Мне тут нечего заниматься агитацией, как перед прочими жителями. Там вот…
— Комсомольцы не говорят в каждом случае по-разному, — перебила его Мирдза. — Мы не лицемерим.