Никифоров теперь лежал молча. Он замолчал вскоре после того, как его ранили. Правда, перед тем как его потащили на лыжах, еще в лесу, когда Володька, став на колени, начал делать ему перевязку, он, застонав от нестерпимой боли, с глухим мычанием поводя головой, пробовал уговорить ребят оставить его здесь, пристрелить, не возиться с ним понапрасну. И тогда Володька, искривив губы, зло прошипел сквозь зубы: «Молчи, не ной!» — а глаза его, раскосые, мрачноватые, аж прямо побелели от бешенства под капюшоном маскхалата.
Собственно, Никифорову плевать на это. Но нельзя было в ту минуту занимать попусту время, знал — Володька все равно не бросит, и подчинился ему: пускай делает как хочет. И лежал молча, пока ребята наскоро мастерили из лыж сани, и потом, когда его положили на них и бегом поволокли по снегу среди дубняка и редких сосен в бору, куда-то в горку, а затем снова вниз, под холм, он лишь стискивал зубы, чтобы не закричать от боли.
Он понимал, что стал обузой для товарищей, задерживает их, мешает двигаться быстрее, и сожалел, что его не убили сразу. Сожалел еще и потому, что боль в спине и груди с каждой минутой делалась все острее, нестерпимее, особенно когда его встряхивали на ухабах.
Ох, только бы не закричать, нельзя кричать, думал он. Конечно, с такой раной вряд ли можно протянуть долго. Но можно и выжить. Может, и выживет еще, если удастся попасть к хорошему хирургу. В Москве хорошие врачи, могут спасти. А что? Подготовит братва в лесу аэродром, вызовут по рации самолет и отправят его на Большую землю, может быть, прямиком в Москву. Есть еще, значит, надежда. Потому и прут его попеременке то Володька, то этот, как его, ну молчаливый из новеньких, ну да — Чижов… А Володька, тот даже автомат у него забрал, повесил себе на шею. Откуда у него только сила берется?.. Значит, терпеть надо, как бы ни мучительно было. Хоть на месте сейчас пропади… А Кириллов, наверно, пропал, так и не пришел, до сих пор не догнал. И Смирнов там остался. Навсегда уже. Да, да! Помню — будто бомбу бросили. Ухнуло, дай боже…
Вспомнилось: ребята остановились, когда прогремел взрыв. Грохот оглушительный, будто рядом взорвалось, и было непонятно, почему не повалились вокруг деревья, только снежными хлопьями сыпануло сверху, залепило Никифорову лицо, хорошо так сделалось. А потом затишье накатило, несколько долгих минут — ни выстрелов вдалеке, ни хрупких звуков под лыжами, лишь надсадное, сдавленное дыхание товарищей.
— Что это? — хрипло спросил Володька.
— Граната так не грохнет, — ответил Чижов.
Они подошли к нему, он глядел на них и молчал: знал, что грохнуло. Привязанный к лыжам, вытаращенными от боли глазами смотрел он в лица склонившихся, и, видимо, по глазам его они тоже обо всем догадались.
— Оставьте меня, ребята, правда, оставьте, — сказал он неуверенно в этой ломкой лесной тишине.
Ему никто не ответил.
Потом Володька молча натянул шапку и стал впрягаться в лямки. А Чижов прошагал мимо, сгорбив спину, занял место впереди. И снова пошли тяжело, потащились по глубокому снегу в лесу, оставляя за собой широкую борозду, уже нисколько не заботясь о том, чтобы сделать следы менее заметными.
А он все о взрыве думал…
И вспомнилось, как выскочил он из землянки и увидел раненого подрывника, лежавшего под сосной. Вспомнилось, как Смирнов, повернув к ним свое крупное, ставшее отчего-то землистым лицо, сплюнул хвоинку, прилипшую к губам, и твердым голосом попросил принести забытый в землянке вещмешок. А потом, когда он выполнил его просьбу, стал выбрасывать из мешка на снег шмутки.
Наверно, он действовал, как прежде в подобных случаях действовал — неторопливо, старательно, со всей предосторожностью. Помнит Никифоров, ходили однажды вместе «железку» рвать, пролет на мостике. Мину закладывать только стали, а поезд уже прет, слышно, рядом пыхтит-погромыхивает, вот-вот задавит. Все нервничают, а Смирнову хоть бы хны, знай себе копается под рельсом. Уже почти из-под самого паровоза скатился под насыпь — вот громыхнуло!.. Вот и теперь заложил в толовую шашку запал, затем стал укладывать грудкой в вырытую в снегу под сосной ямку, прямо на запасную свою портянку, спрессованные брусочки взрывчатки. Противотанковая граната отчего-то всегда вызывала у Смирнова какое-то трепетное уважительное чувство. Перед тем как снять с нее предохранительную накладку, он и на этот раз подержал в руке гранату, оценивающе окидывая ее взглядом, словно упрашивая ее сработать безотказно, как полагается. Впрочем, он мог и не совать сейчас гранату под толовые шашки, а взорвать ее в последний, самый подходящий для него момент. Лишь бы только взорвалось. Остальное же не имело для Смирнова никакого существенного значения.