Страшно было уходить от него, оставлять одного. И, словно чувствуя за собой вину, стоя за деревом, Никифоров еще дал короткую очередь наугад, а потом, пригнувшись, побежал через поляну, и уже у самого леса что-то раскаленное толкнуло его в спину, да так сильно, что он на миг выпрямился, готовый упасть навзничь, нелепо взмахивая руками, чтобы удержаться на ногах, и упал вперед, сунулся лицом в снег. Он тут же попробовал опереться рукой о землю, но рука вдруг сделалась удивительно легкой, невесомой, стала словно бы удаляться от него, возноситься куда-то вверх, и он сам тоже как будто взмывал над землей, чуть ли не под небеса, только нога с неловко завернутой лыжей мешала ему лететь как нужно, все царапала о что-то. А потом голова как-то враз закружилась, в груди что-то с треском рвалось, все там ослабло, и он куда-то на время провалился и совсем смутно помнил, как его подняли и поволокли под руки с обеих сторон, тяжело пыхтя…
«Как в колодец провалился», — вспомнил он.
Нет уж, дудки, нельзя так раскисать, нюнить, прав Володька. Надо собраться в комок — и держаться.
Зажмурившись, Никифоров слышал, как взрезается под лыжами снег, ощущал постоянно скользящее, как на волнах, движение, и почему-то ему казалось, что несут сейчас его, подкованного бутсой, на носилках с футбольного поля. Сколько раз так было: окружат носилки мальчишки-поклонники, заглядывают в лицо, подбадривают, восторженные и опечаленные, а ему радостно оттого, что его сопровождают, и совсем не больно покалеченную ногу. Слышатся удары по мячу — там, на поле, где продолжается игра, свист и крики болельщиков.
И тут он почувствовал, что движение приостановилось. Открыл глаза и снова увидел ослепительно-красный свет. Чижов и Володька у изголовья стоят, куда-то вдаль смотрят. Молчат — подозрительно так.
— Что там?
— Немцы…
Кажется, это Чижов сказал. А Володька молчит, молчит его закадычный друг Володька.
Наклонился Володька — лицо красное, потное, а губы сухие, обветренные, потрескались посередке, кожа на скулах обтянута. Смотрит, моргает. И понял по его усталым, мрачноватым глазам, что это уж конец, во всяком случае для него, Пашки, конец, и сказал:
— Слушай… уходите… без меня. Бросьте и… быстрее!
— Уже поздно. И сзади фрицы.
Тогда, натужась, опираясь локтями о лыжи, чуть приподнялся он и увидел вдали на белых, отливающих розоватым снегах темно-фиолетовые точки — изогнутой цепочкой. Далеко они еще были, казалось, застыли на месте, не двигаются. Но теперь знал Никифоров: это не точки, а фашисты, и идут они сюда — к ним. И впереди, значит, тоже. Повернуться же и посмотреть туда было ему, однако, несподручно — голова закружилась, в глаза стало наплывать красным. Сметанин прижимал левой рукой планшетку к боку, как бы боясь, что она упадет и достанется немцам. «Если бы я был один, то что-нибудь бы придумал, — мелькало у него в голове. — А вот еще Пашка…»
Сквозь наплывавший кроваво-прозрачными клубами туман еще некоторое время улавливал Никифоров голоса, глухие, едва различимые. Говорил Чижов:
— Вон, видишь, верба! Там хутор был… хорошее укрытие. Попробуем отбиться, скоро темнеть начнет…
Никифоров попытался, удержать в себе способность воспринимать окружающее, однако сердце в груди уже обмирало торопливо, потом повернулось как-то неловко, и все вокруг разом пропало: солнце, снега, голоса. И долго-долго, казалось, не было его здесь. А когда сознание чуточку прояснилось, услышал все тот же хрусткий скрип под собой, трудное скольжение по снегу почувствовал; опять куда-то волокли его на лыжах. И донеслись издалека хлопки, словно по воде ладошками. Догадался — стреляют. Вдогонку. Но поднять голову и посмотреть, что там происходит, сил не было.
Мимо, рядом, нависая над головой, ускользая и вновь появляясь, колыхались мохнато-серые ветви кустов; с них осыпалась холодно-пепельная пороша, сразу хлопьями и прямо на него; снег приятно таял на лице.
«И зачем мне это, зачем?» — с болью шевельнулось недоумение, возмущение даже, но тут же погасло, сникло, уступая место новому чувству, которое исподволь копилось в нем и теперь неудержимо заполняло его и почти вдруг слилось с непрерывным, все ускоряющимся куда-то движением, всегда привычным для него, а теперь почему-то особенно желанным; умирать ему не хотелось.
А потом понял — на горку взбираются.
Холм невысокий, и все же, пока его втаскивали туда, Никифоров смог разглядеть у подножия низкорослый, иссера-сизоватый кустарник, дальше открытое, залитое солнечными искорками пространство; удалось различить там темноватые фигурки, несколько цепочек, которые вроде сближались, вытягиваясь краями в сторону холма, откуда он смотрел сейчас.
Остановились на самой вершине, у колодезного сруба. Рядом темнели стволы двух старых ветел; их толстые корявые сучья, все в снегу, свободно распростерлись над Никифоровым, сиренево-дымчатым облаком уходили вверх, в беспредельно-голубоватое небо.
— Позиция неплохая, внизу болото, — услышал он голос Чижова. — Займем круговую оборону, боеприпасов хватит. Если продержимся до темноты, можно и ускользнуть ночью.