Солдаты таскали из стожка в огороде охапками сено, складывали его у задней стены дома. Оберштурмфюрер спокойно поглядывал то на них, то на часы. Однако внутри его раздирала досада, ему уже не терпелось поскорее закончить всю эту безрезультатную операцию. Теперь бы он мог самому себе признаться в своем поражении. Вряд ли, конечно, и этот последний выйдет из дома, чтобы сдаться.
Оберштурмфюрер еще раз взглянул на часы и направился к избе. Остановился шагах в восьми от стены, вынул изо рта окурок, посмотрел на него и с сожалением швырнул на ворох. Пламя, ярко полыхнув, заставило его отшатнуться, он начал медленно пятиться.
Сено пластало длинными огненными языками, ветер разносил во все стороны горящие соломины. Клочьями, пучками. Стало светло. Оберштурмфюрер издали смотрел на занимающийся пожар, уже больше не надеясь ни на что хорошее для себя. И тот, кто оставался сейчас в избе, видимо, тоже ни на что не надеялся…
Володька Сметанин лежал перед разбитым окном, в которое вместе со снегом валом валил густой едкий дым. До самой последней минуты он еще надеялся отбиться, как-нибудь прорваться через вражье кольцо. Но теперь, когда к полицаям подошло подкрепление и хата уже горела, он понял — не прорваться. С раненой ногой далеко не уйти, догонят. Пора, видимо, хоть напоследок дрыгнуть ногой. Как тятька в таких случаях говаривал.
Однако все его существо протестовало против того, что должно было произойти. Он всегда считал себя удачливым и не мог сейчас примириться с тем, что везение изменило ему; это было так несправедливо. Он не хотел думать, почему это может быть справедливым по отношению к другим, кто находился рядом и погибал на его глазах, и совсем несправедливым по отношению к нему, пусть и здоровому, очень живучему парню, но все равно не имеющему никакого права рассчитывать на что-то почти невероятное в тех условиях, где смерть настигает человека неожиданно в самых невероятных положениях. И все-таки вопреки установившимся в военное время нормам, вопреки тому, что повседневно совершалось вокруг него, собственная его жизнь казалась ему почему-то беспредельной.
Он достал из кармана последнюю гранату и подержал ее на ладони, ощущая ее смертоносную тяжесть, приноравливаясь ловчее пальцами к рубчатым холодным граням, согревая их своим теплом. Потом он еще лежал на полу, чувствуя, как гулко бьется под курткой его сердце.
«Вот и все, — думал он. — Скоро мне крышка. Но прежде, чем окочуриться, я должен подняться. Подняться во что бы то ни стало и умереть стоя, так, как нас учили. Но перед этим мне хотелось бы убить еще несколько фашистов. Хотя бы одного даже. Это так важно, когда становится меньше еще одним фашистом, — тогда товарищам легче победить. Проклятые фрицы! Я им еще навяжу бой, умирать, так с музыкой… Хрен с ним, что меня больше не будет. Не будет отчаюги Вовки, славного парня из Боготола… Ты плачешь, Вовка?.. Ах, какой же ты дурачок. И чего ты плачешь? Совсем как пацан. Хорошо, хоть никто не видит. А может быть, это от дыма ест глаза?.. Ну ладно. Давай-ка прощаться с людьми и вставать. У тебя же всегда все так хорошо получалось. И в бою, и вообще… Только с Танькой ничего не получилось. Может, и хорошо, что не получилось. Таньке еще жить да жить, кучу пацанят еще нарожает. И пацаны эти никогда не увидят войну, потому что это есть наш последний и решительный бой. Потому что сегодня ты вот здесь… Ну вот и подходит эта минута. Твоя минута…»
Он поднял голову и оглянулся на Чижова, который, сидя на корточках у второго окна, на ощупь набивал последними патронами диск. В хате было уже полно дыма, слышалось, как трещит наверху крыша, с нее срывались подтаявшие глыбы снега, застилая порошей окна, в этой мути трудно было что-нибудь разглядеть.
— Чижов, а Чижов! — позвал Володька.
— Ну? — Тот подполз к нему, привалился рядышком.
— Вот что, вот что надо, Чижов, — горячо зашептал Володька, хватая его за отворот маскхалата. — Я пойду сейчас… У меня граната… Ты понял? А ты… ты попытайся. Кто-то же должен из нас вырваться, понимаешь. Иди к Бате. Не ищи Васина… Я тебе, друг, приказываю…
— Уже не вырваться, — сказал Чижов.
— Вырвешься! Ну, Чижов!
— Не могу я… нельзя мне. Одному туда нет мне ходу. Мне же никто не поверит, если я один…
— Я же тебе все пароли, все явки сообщил, а мне их Кириллов. Понял? Поверят, друг… Иди! Теперь-то ты проверенный, в доску свой.