— Зачем комиссия? — удивляется Прохорович.
— Награждать будут. — В голосе Яборова ирония и злость.
— Я серьезно спрашиваю.
— И я не шучу. Шишками награждать будут. Комиссия имеет задание выяснить, почему за неделю корпус успеха не добился, а потери понес большие.
— Об этом надо противника спросить, — заметил я и рассказал одну историю, свидетелем которой довелось быть.
Это было в апреле 1942 года. В штаб Крымского фронта поступила телеграмма от командующего бронетанковыми войсками Красной Армии генерала Федоренко. Он, как и эта комиссия, хотел знать причину больших потерь в танках и имена виновных. Познакомившись с телеграммой, заместитель командующего фронтом по танковым войскам генерал В. Вольский, человек довольно остроумный, чертыхнулся и сказал своему помощнику: «Сообщи: виноваты гитлеровцы. Они, сволочи, стреляли сильно».
Член комиссии полковник М. Ф. Панов, знакомый мне еще по учебе в академии, рассмеялся. Потом он побеседовал с нами. Выслушав наши объяснения, предложил изложить их письменно.
Уединившись с Прохоровичем в пустой окоп, мы быстро изложили на бумаге свои соображения. Основных причин неудачи назвали три: во-первых, перед атакой не подавлялась вражеская противотанковая оборона; во-вторых, на направлении нашего главного удара у противника имелись значительные противотанковые средства и, в-третьих, на подготовку атаки предоставлялось чрезвычайно мало времени, а в результате мы не могли по-настоящему изучить оборону противника, не успевали увязать с соседями вопросы взаимодействия и отремонтировать поврежденные танки.
В подкрепление своих доводов привели такие данные: девяносто три процента потерь танков мы понесли от артиллерийского огня, около четырех — от бомбежек с воздуха. Остальные три процента составляли потери в результате технических неполадок, а также случайных взрывов на вражеских минах. В заключение упомянули об отсутствии в бригадах тягачей для эвакуации с поля боя поврежденных машин, о нехватке запасных частей и изменении их номенклатуры.
Вручая полковнику Панову объяснительную записку, мы попросили передать комиссии, что никаких претензий к руководству корпуса не имеем.
Прошла еще одна ночь. Наступило утро третьего августа. Приказа о наступлении нет, и мы лечим раны. То же самое, вероятно, делает и противник. У него потери не меньше наших.
На всем участке тишина. Лишь изредка прозвучит одиночный выстрел, и снова тихо. Относительно, конечно. В тылу шум не прекращается. Урчат моторами автомашины, доставляя к передовым разные грузы, стучат инструментами танкисты, там и сям раздаются голоса. Но большинство бойцов отдыхают и отсыпаются.
Маслаков «кейфует». Он где-то подхватил это слово и, не узнав значения, употребляет кстати и некстати. Лежа на земле за палаткой, Ваня читает газету. Увидев меня, вскакивает.
— Кейфуй, кейфуй, — останавливаю я его.
Маслаков садится, я опускаюсь рядом. Ваня переворачивает газету и показывает первую страницу.
— Вот, товарищ полковник, здесь война, а в тылу жизнь идет своим чередом. Вместе с военными сводками пишут о спектаклях.
Я выжидательно смотрю на ординарца. Непонятно, что он этим хочет сказать — осуждает или одобряет.
— А что, собственно, в этом особенного? — помолчав, спрашиваю у него.
— Как что? Гитлер кричит, что у нас все плохо и он скоро победит нас, а мы не только воюем, но и всякому такому, — Ваня звучно хлопает ладонью по газете, — внимание уделяем. О чем это говорит? О нашей силе. Значит, мы уверены в себе.
— Ишь ты, философ. Говоришь, будто лекцию читаешь. Определенно у комиссара мудрости набрался.
— А что плохого? Умного человека всегда интересно послушать.
За палаткой вдруг тарахтит полуторка.
— Почта приехала! — кричит кто-то обрадованно.
Тут уж не до разговоров. Оба разом поднимаемся и спешим к полуторке.
Получаю и я весточку. Люба пишет, что живется нелегко, Гарик и Вова заболели малярией.
Жадно вчитываюсь в каждое слово. Письмо короткое. Чувствуется, за переживаниями жене было не до подробностей. И все же она не забыла просьбу сыновей, с которой они всегда обращаются ко мне, и приписала от них, чтобы я покрепче бил фашистов и побыстрее кончал с войной.
Прочитав письмо, я несколько минут стою в расслабленном состоянии. Чувствую, как в груди разливается приятное тепло, хотя в письме нет ничего такого, чему бы следовало радоваться. Наоборот, живется нелегко, дети больны. И все же я счастлив. Счастлив от одного сознания, что они живы, что это моя семья, что в руках моих кусочек моего счастья, самого близкого и кровного, что вот сейчас я тоже возьму в руки карандаш и пошлю в далекий знойный Ташкент весточку от себя.