Запестрели лозунги на облупленных стенах куреней, на клочках материи: «Не пускай в продажу семян, необходимых для посева»; «Парь пар в мае — будешь с урожаем»; «Пусть не останется ни одного клочка незасеянной земли».
Все чаще стали говорить о помощи крестьян рабочим, о подмоге рабочих хлеборобам. Настораживающие и не всем понятные слова «смычка», «кооперация», «разрыв экономической блокады страны» потекли по хуторам и станицам, по трудовым артелям и коммунам.
Когда на хуторских собраниях закричали о смычке пролетариата и крестьянства, Игнат на эти сходки не показывался, ни с кем не смыкался. Ему становилось дурно, когда он издалека видел, как раскосмаченные бабы лезли на трибуну у Совета, обтянутую красной материей, орали до хрипоты о помощи рабочему классу, о выгодах продналога. «Дали волю длинноволосым, — злился Игнат. — Шарахаются люди, как скоты в стаде в грозу».
А хутор зашевелился, загомонил — поблажка вышла. Куда бы ни ткнулся Назарьев — на берег Ольховой, на заветную завалинку в тихом проулке, — везде говорили о продналоге, будто не было других забот и новостей. А говорок по вечерам плелся разный.
— Хорошо! Дождались. Это вроде бы как бы после трехлетнего поста привалила пасха.
— Ты-то постился? Х-хе. Молчал бы. Небось на огороде в яме пудов двадцать…
— Выходит, разверстка ошибочкой была?
— Не ошибочкой. Армия и рабочие в городах голодали. А есть каждому и каждый день хочется. А где взять, на что купить?
— Мы Советской власти подмогнули крепко.
— Закон-то перед самым посевом объявили. С чего бы?
— Чтоб знал ты, на кого стараться в поле вышел.
— Нам дай инвентарь, железо, гвозди! Мы — не лиходеи.
Допоздна чадили во тьме цигарки, тухли, загорались опять.
— А надолго этот Декрет? Не одумаются, не отменют?
— Партия Ленина не обманет.
— Да ить как сказать…
— В Москве про нас думают, хлопочут.
— Будем сеять!
— Нам не привыкать.
О продналоге судачили и во флигеле Назарьева. Начали захаживать к Пелагее соседки, судили-рядили по-своему.
— С хлебом будем — продавать начнем. Деньжонки заведутся, мыло купим, спичек.
— Керосин зимою последний выжгли. В потемках сидим.
— Ситцу бы… пообносились.
Заслышав шаги хозяина на ступеньках, умолкали и уходили скоро. Игнат в разговоры не ввязывался — не доходила до сердца радость, а говорить поперек, смуту сеять, резону не было. Не видно пока, что из этой затеи выйдет. Была разверстка, брали излишки хлеба, на это тоже были распоряжения из центра. Сеять он не думал — у отца до новины и на семью сына хватит, а там, как говорил, бывало, дед, «толкач муку покажет». Может, какой новый Декрет придумают. Не принуждали бы, в душу не лезли. Говорят, что с бедных налог будет меньше, старательный хозяин, что увеличит посевы, льготы получит. А вот как с ним, с Игнатом? К каким его припишут? Не приписали бы ни к каким. Так — спокойнее.
Далеко на севере между лесистыми холмами — Москва, далекая и загадочная Москва. Столица. Какая она? В чем мощь ее, что так перевернула жизнь? Одни говорят о Москве с ненавистью, другие — с надеждой, большинство — с любовью и верою. И говорят о ней как о близком родном городе, что раскинулся совсем рядом, за бугром. Будто бывали там не один раз и с самим Лениным разговоры про жизнь вели.
Игнату, не видевшему города, Москва рисовалась огромной просторной станицей с множеством церквей, базаров и высоких дымящихся труб заводских. В центре станицы — огромный дом в несколько комнат, правительственный дом, от которого по утрам скачут гонцы во все края страны с указами и приказами.
Игнат решил обождать, со стороны поглядеть на то, как будет меняться жизнь.
Неделю стонал и скрипел крыгами ледоход. Звенели мутные ручьи, сбегая к затопленным вешнею водою левадам. Над полями под жарким полуденным солнцем заклубился пар. Хуторяне выходили за крайние хатки, на степь глядели, на солнышко — не пора ли сеять? В один из теплых дней вывезли в поле самого старого и опытного хлебопашца деда Казаркина. Подмогнули с подводы слезть, взяли под руки, к пахоте подвели. Старик, став на колени, сдернул кепку, взял комок земли, к темени приложил. Подумав, решил вслух:
— Пора. С богом!
Потянулись хуторяне в поле. На проулках, оставляя вилюжный след, засвистели немазаные плуги. В ярких завесках и легких платках вышли проводить хозяев девчата и бабы. Как в престольный праздник, высыпала на проулки шустрая детвора и веселой оравой шла до первых загонок. Ярконакрашенный и возбужденный шнырял между подводами Жора Чуваев.
Игнат стоял на крыльце, взглядом провожая хлеборобов. Живет на хуторе он четыре года. Со стороны поглядеть — вместе он с хуторянами. По вечерам сиживает на завалинке, в разговоре поддакивает, ходит по тем же проулкам, что и все. Здороваются с ним, кое-кто заходит про жизнь потолковать. Будто со всеми Игнат вместе — и все-таки один. Один.
— Жора! — закричали неподалеку ребятишки и пробудили Игната. — Это ты украл у вдовы Парани иголку без мочки?
Жора схватил камень, швырнул в ребятишек.
— Жора! У бабки Настасьи нынче поминки!
Чуваев улыбнулся, выхватил из кармана ложку.