У Назарьевых кончились запасы муки, зерна, вяленой рыбы. Игнат впервые в жизни ощутил непривычное изнуряющее чувство голода, тошноту. Есть хотелось даже во сне. Грезились высокие сдобные хлебы, пахнущая укропом жирная уха. Ходил Назарьев сутулясь, будто на плечи давил непомерный груз. Брал ложку и видел, как дрожат его обессиленные руки, чувствовал, как шумит в ушах. Уж ни к какому делу теперь не лежала душа. Будто все кругом было чужое и ненужное, будто и не видел вовсе Игнат, как покосился плетень, разболтался сруб колодца, порос лебедою двор. Отрешенно глядел он на людей, на серые крыши домов и пожелтелые в садах деревья.
К отцу бы наведаться — тяжело, да и что на горбу унесешь? Лодку украли беспризорники и, должно быть, сожгли или продали.
— Ну и жизнь пришла! — возмущался Игнат.
— На всей земле так, — вздыхала Пелагея. — Суховеи выжгли хлебушек.
Знал, на своей шкуре чувствовал Игнат, как палили жгучие суховеи, знал и видел, как старались на поле люди, задыхались в зное, по́том исходили, и никто ведь не намерен был оголодить себя, семью свою, но хотелось кого-то упрекнуть, сорвать на ком-то зло. Может, отлегло бы на сердце. Старухи взваливают всю вину на новую власть, на Советскую, на новые порядки. От бога, мол, кара за прегрешения тяжкие. Есть-то хочется и комсомольцу, и присмиревшему белому офицеру.
Они — хуторские начальники, — такие же угрюмые и голодные, как все хуторяне, были перед глазами. Председатель Совета, человек приезжий, ходит мимо каждое утро и вечер с палкою в руках, двигается он медленно, с отдышкою, будто вброд переходит бегучую речку. Демочка — худой, желтый, лицо как из воска вылеплено. Ермачок стал большеглазым, настороженным. Лишь блаженный Жора Чуваев, присев в тень, вскидывая гривастую голову, орал во всю глотку под выстук деревянных ложек:
«Не повезло мне, не родился я раньше — в счастливую пору», — с грустью размышлял Игнат.
Пелагея по утрам гремела ручной крупорушкой, что смастерил ей отец, просеивала муку. Замешивая тесто, добавляла в него толченую кору караича, крошеную лебеду.
— Вот до чего довела новая власть! — выговаривал Игнат тестю.
— Выходит, раньше и голодов не было? — спрашивал коммунар. — Были такие семьи, что всю жизнь голодали, а не одно лето. Не власть виновата. Никому голодать не хочется.
В полдень Игнат сел за стол. Пелагея поставила перед ним глубокую чашку с крутой пшенной кашей, политой подсолнечным маслом. Проглотил жадно несколько ложек, спросил у жены:
— Где взяла?
— Выменяла.
Поверил Игнат. В сундук давно не заглядывал и не знал, что в нем есть, что можно было отдать за пшено и масло. А дня через два Демочка спросил брата:
— Братка, ну ты оживел?
— Это ты про что?
— Я про пшено, перловку. Любава на днях и нам переслала: мы же родня.
«Вот как… Любава… опять она… Она небось не в нужде. Глядит со стороны, как мы тут от голода зубами клацаем. Ишь, сжалилась, про родню вспомнила. Небось с мужем советовалась, кому что послать», — Назарьев наливался злостью, кусал губы.
— Учителям будто подшефный колхоз дал, — пояснил Демочка. — А она с нами поделилась.
— Богатый добрый колхоз на нашей земле выискался, — проговорил Игнат и подумал: «Знал бы, что от нее, крошки бы не взял, сдох бы, а не взял».
Подаренной крупы и масла хватило ненадолго. Игнат брал рыболовные спасти и шагал к затишным местам Ольховой в надежде поймать рыбешки на уху. Ловилась рыба на редкость плохо. Поднимал Игнат плетенные из краснотала самоловы, а в каждом трепыхались одна-две рыбки. То ли кто до него проверял самоловы, то ли рыбы поуменьшилось в Ольховой, ушла она из голодного края?
Часами просиживал Назарьев с удочкой, глядя на неподвижный поплавок. Как-то под вечер зарябило, потемнело в глазах, и рухнул Игнат в Ольховую. Очнулся скоренько в холодной воде, откашлялся. Выжав одежку, долго сидел в кустах, дожидаясь, когда она высохнет.
Вылавливая в реке ракушек, чтобы разломить их и поджарить студенистое мясо, сосед Игната, молчаливый сапожник, привязал к руке кошелку. Обессиленного соседа эта кошелка утянула на быстрину, не выплыл он, захлебнулся.
Возвращаясь с похорон соседа в редкой молчаливой веренице хуторян, Игнат зло сказал в спину председателя Совета:
— Советская власть — а в рот нечего класть.
Ермачок укоризненно, как бы совестясь за Игната, поглядел Назарьеву в глаза. Игнату стало неловко: он как бы подпевал блаженному Жоре Чуваеву, Деяну-образнику. Сунув руки в карманы, сутулясь, скоренько завернул в свой проулок.
А на другой день, будто в отместку Игнату, Ермачок и Демочка пронесли мимо от берега огромного сома, продев ему в жабры весло. Хвост большеголовой черной рыбины, волочился по земле. Оказалось, давненько ребята за этим сомом охотились. Из дворов выскакивали дети, бабы, чуду дивились, а потом повалили все во двор к Ермачку — сома делить.
Вечером Ермачок постучал к Игнату, положил кусок сомятины на стол, сказал: