Из угла вышла высокая, как на ходулях, худая фигура в полосатом платье. «Чересполосица», — зашептали хуторяне. Урожай топнул ногою, ощетинились сваты, и Чересполосица, зло озираясь и горбатясь, скрылась за ширмой. Кукуруза поклонилась Пшенице и, пританцовывая, пропела:
Гармоника пиликала, то затихая, то рыча. Хуторяне хлопали в ладоши. Из другого угла, пуская изо рта дым, шевеля скрюченными пальцами, вывернулась Засуха. Под мышкой у нее — веник из колючки, за поясом — пучки сивой полыни. Сваты встали рядком, не давая расстроиться сватовству.
— Гоните ее! Гоните! — закричали ребятишки, что сидели возле сцены.
Посмеялся Игнат над постановкою, а потом осуждающе подумал: «Раньше цыгане да хожалые бедные артисты представляли, а теперь сами хуторяне кривляться начали. Чересполосица… Это, стало быть, земля на узкие ланы поделенная. Нет, не ради шутки над этим насмехаются».
— Смычку устроили, — смеялся Сысой, рассказывая про заводских слесарей, что приехали помогать коммунарам чинить жатки и плуги. — Один сомкнулся так, что со вчерашнего вечера от Настасьи рыжей не выходит. Солнышко припекает, а он все смыкается. Работнички. Весело живем. Раньше к нашим девкам из хуторов по одному, по два ходили, а теперь — табуном.
Донимал Никиту Казаркина:
— Казарочка, давай твою свадьбу сыграем.
— Какая свадьба! — огрызался Никита. — Сыну два года.
— А шуму-то не было. Даже петух не прокричал в вашу честь. — Сысой намекал на тихое переселение жены к мужу.
В дни войны чей-то отряд впопыхах оставил у Назарьевского моста под дубом походную кухню. Сысой с дружками прикатил ее домой и приспособился варить в ней самогон. Ночами в летней кухне не потухал огонек. Шныряли туда дружки, голосили песни.
— Власть Советская, а жизнь — кадетская! — ликовал завеселевший Сысой. — Где-то наши крепко поджимают. Не иначе, взыграет скоро… По-нашему будет! Слыхал, беспризорники на усадьбе передрались — казачата с кацапятами. Да так дрались, что гробов десять вчера на бугре закопали. Дети, они тоже чуют, к чему дело идет. Поравнять да помирить захотели тех, кого вовеки не помирить.
И будто в доказательство верности и сплоченности казачества, Шутовы в воскресный день подрались с приехавшими к ним издалека гостями. Дрались долго и молча, дрались кнутами, шлеями и хомутами. Звенели стекла, трещали оглобли. А утром хозяева и гости опохмелились, сели рядком, оборванные и подкрашенные синяками. Сшивая сбрую, запели протяжную старинную песню про отважного казака Игната Некрасова.
Подговаривал Сысой Игната:
— А может, махнем по шахтерским поселкам? Хоть поглядим, что за хутором делается. Иной раз такая охотка возьмет — скакать, рубить… И, знаешь, — Сысой пальцами пошевелил, — пострелять хочется, на курок нажать. Твои руки не зудятся? А то — давай. Один раз живем. Поедем? Да найдем Любаву-беглянку. Ну? То-то будет разговор по душам.
— Нет, не поеду, — отказывался Игнат, не глядя на Сысоя и злясь на то, что ему напомнили о былом. — Пострелять… Кой-кто могет и по тебе стрельнуть. То-то и оно, что один раз живем.
— А кем она, Любава, тебе доводится? Ха-ха… Сестра? Золовка? — издевался Шутов. Ты хоть бы к кому-нибудь прислонялся. К своим — староверам, что ли. Хе-хе… Они молельный дом открыли. Сбегаются туда по ночам, как колдуны. Давай. Бороду отпустишь.
Игнат сторонился Сысоя и его дружков, не прислонялся ни к кому. Теперь по вечерам он уже не брал с собою сеть, не скрываясь, начищал сапоги, прихорашивался и уходил молча.
У красных лавок торговали допоздна. Вечером сбегались казаки в укромные уголки — под раскидистую грушу на полянке или на берег Ольховой в кусты. Ребятишки, зарабатывая на конфеты, шустро шныряли с бутылками от лавки до прибрежных кустов.
Усаживались хуторяне кругом и пили из одного стакана, по кругу.
— Чего не гулять — налог в пять раз меньше.
— Новая… как ее… экономическая политика.
— При таком урожае грех не выпить.
— Хватит, поголодали.
— Я, братцы, с деньгами, как на клопах сплю.
— Слыхал я, коммунии и артели разгоняют, по-старому жить будем.
— Брехня. Не вернуть старого.
— Я утром как проснусь, перво-наперво на кочережку гляжу. Ежели не погнута, стало быть, баба вчера не била.
— Га-га…
— А я вчера спьяну свяченую воду выжрал. Было мне от старухи руганцев.
— Свяченую воду — не беда. Свяченая все ж. Я в потемках хватанул бутылку, глотнул было, а в ней — пиявки. Заорал я с испугу, и баба моя — в крик, дети проснулись.
— Не отвернуло душу от бутылки.
— Покупай — увидишь.
Игнат, в белой рубахе, отглаженных штанах, подсаживался к хуторянам, не пил и не ел, вроде как на интересное представление глядел.
— Игнаха, на-ка, опрокинь, — совали стакан.
— Не хочу.
— Как это — не хочу? А я завсегда хочу.
— Я свою долю выпил.
— Игнаха погулял.
— Может, ты хворый?