Ещё не наступил декабрь, а зима уже решительной хозяйкой оттеснила осень и легла глубокими снегами. Ночью по загустелому синевой небу рассыпались звёзды, воздух сжался от усилившегося мороза и стёкла окон разрисовал затейливыми узорами. А утром взошло в дымном облаке блескучее холодное солнце. Снег возвышался толстыми искристыми бело-голубыми одеялами, пышными рулонами ваты. Кровли хат наросли взбитыми снежными перинами, и по краям выступали закрученными в трубку козырьками; бугры балок, одетые в крахмальные шубы, посолиднели, разжирели, как бока ещё не опроставшейся белой медведицы. Издали хаты чернели, как чёрная микроскопическая гряда на листе белой бумаги. Над ними вытягивались вверх дымные столбы… Из балок с коромыслами и ведёрками поднимались чёрные фигурки баб.
Немцы поставили свою технику в колхозные сараи, а большие машины стояли то возле клуба, то перед дворами, без всякой защитной маскировки. Снег, выпавший позапрошлой ночью, запорошил их, словно обрызгав известью. Утром стояла такая звонкая тишина, словно в мире не было войны, и вообще как могли люди воевать, убивать друг друга, когда кругом так красиво, отчего поневоле возвышается душа до божественного начала, гоня прочь всё мелкое, низменное, суетное. Когда человек менее всего кажется диким зверем, способным на свершение безумств, когда он более всего ласков и нежен, когда с ним, кажется, говорит сам Бог…
Роман Климов дежурил на току, когда у него в хате ночевали немцы. В пьяном виде они оказались буйными. Устинья всё им сделала, что просили: у них было своё мясо – она им приготовила жаркое. Где только взяли – вот вопрос. Отварила картошку, нарезала свойского хлеба. Пошла Пелагея доить корову, а внук Илья сидел в горнице. Один немец пошагал на двор, шатаясь, а через какое-то время Устинья услышала крик невестки – внуку не сказала – вышла сама к сараю. А там, в углу, немец распластал Пелагею и елозил на ней, сверкая подковками своих бахил. Устинья потеряла от страха голос, а невестка уже и не кричала, немец застыл на ней, как неживой, и тут она опомнилась, схватила вилы, стоявшие при входе в сарай, отчего корова замотала головой, словно возмущалась: «Не делай глупости. Не губи себя». Но Устинья всё-таки вступила в сарай, где горела на специальной подставке керосиновая лампа. Она замахнулась вилами, целясь прямо в спину немцу:
– Слазь, окаянный вражина, ишь чаво удумал, паршивяц! – закричала она.
Немец быстро вскочил на ноги, выбил у бабы вилы и кулаком заехал в лицо. Устинья полетела почти к яслям коровы, которая замычала протяжно, как сирена. Пелагея одёрнула задранную выше некуда юбку, от исподнего остались клочья, с перекошенным лицом поднялась, как пьяная. Немец уже вышел прочь, что-то по-своему бурча недовольно.
Пелагея нащупала перевёрнутый подойник, в котором осталась капля молока, хотя она до конца не успела выдоить корову, как сзади схватила какая-то дерзкая сила и швырнула её под стену сарая на соломенную подстилку. Немец только кряхтел, сопел, придавив её одной рукой, как беспомощную курицу. И она отчаянно, пронзительно закричала, за что получила зуботычину. Противостоять огромному солдату она никак не могла, тем не менее продолжая яростно отбиваться и руками, и ногами. Вскоре ослабела, поняла, что уступает, заливаясь слезами…
Устинья поднялась с помощью невестки, по лицу из разбитого носа текла кровь. Она что-то причитала, держась за бок, слегка согнувшись от тупой боли.
– И что же вон гад такой сделал со мной, и чего же ты дура такая, пялилась на немчев? – заговорила свекровь.
– Это вам показалось, мам, не глядела я на них, мне было страшно. А вы всё меня в чём-то подозреваете, – жалостно тянула Пелагея. – Я сидела и доила, как он вдруг ударил меня так, что я в угол отлетела; я не видела, ей-богу, как он подошёл. Это он на меня пялился в хате, а мне было страшно от одного его звериного взгляда! – оправдывалась невестка искренне.
– Дак я сама хотела идить доить, а ты чё пробалакала мне? А вони слыхали, а энтот зверюка глазищами простриг, пока выходила из хаты с подойником. Я как увидела, так и обомлела. И никак с места от страха не стронусь. И тот уразумев. А его напарник оскалился и на меня уставился, тут я и поняла – увяжется. Пока у печи провозилась, а его, вижу, уже нет, чего не сразу узрела. И когда ты кричала – сердце моё так и подпрыгнуло в груди мячиком и екало, что еле поднялась со скамейки.. и чё теперя отцу баять, ссильничал одначе или как? – нервной дрожью проговорила свекровь, заглядывая в глаза невестки, брови которой прогнулись у переносицы, лицо всё было сумеречно, словно размазано слезами.
– Молчите отцу… – выдавила Пелагея, – кажется, не успел… вы пришли вовремя…
– А тогда чего же ты, как неживая лежала, небось, отдалась? Ой, ой, какой срам! – протянула с сознанием страшного горя свекровь.