Реб Исер Пинкес слеп. Толстые корни деревьев, тут и там выползающие на тропинку, задерживают его продвижение вперед. Наконечник палки чутко ощупывает бугристый маршрут, проходя сквозь хитросплетение корней, как сквозь несложный кроссворд.
Издалека доносится трубный сигнал паровоза и стук вагонных колес. В тумане холодным огнем горит зеленый зрак семафора. В роще, уткнув нос в землю, бродит облезлый пес. Природа угрюма и молчалива, и лишь большая стая ворон, разрывая криками воздух, носится над Гавриловкой.
Я возвращаюсь в нашу тесную комнатушку. Шлеймеле Малкиэль сидит у стола, что-то пишет и при этом дрожит крупной дрожью, как будто его хватил удар. Лицо моего соседа бледнее смерти, зато лихорадочный блеск глаз сверху донизу озаряет исписанную бумагу. Он молча протягивает мне листок, и в скудном утреннем свете я читаю его безумные строчки.
Со времен шести дней Творенья ограничено общее количество жизненной силы. Оно сохраняется в мире вечно, ни прибавить к нему, ни убавить.
Человеческий разум — высшая ступень этой силы. Он распределен между населяющими землю народами, но не в одинаковой степени. Сорок восемь процентов человеческого разума даны Богом народу Израиля. Ибо сказано: «И избрал нас из всех народов». Нет ничего важнее и нет ничего святее, чем семя Иакова, и горе тому еврею, который станет отрицать это. Ибо тогда приду к нему я, Шлеймеле Малкиэль, Машиах бен Давид!
Я приду, я спасу народ Израиля!
— Я приду, я спасу народ Израиля! — восклицает Шлеймеле и выбегает из комнаты.
Я смотрю в окно и вижу, как он устремляется в осенний лес. Что ждет его там, кроме бесконечного одиночества осени? Ленивые размокшие грибы и бесчисленные стебли сиротливых трав даже не взглянут на бегущего безумца. Входит хозяйская дочь Катя, бледная статная девушка с веником в руке. Она спрашивает об Исере Пинкесе. Есть какая-то странная симпатия между этими двумя — слепым евреем и чахоточной деревенской девочкой. Покашливая, Катя принимается мести комнату, а я собираюсь и иду на станцию — пора ехать в город.
Я устроился в строительный трест в Сокольниках и всю зиму проработал в бригаде бетонщиков Вани Окунева — мы возводили гигантский автозавод, самый большой в Европе. По окончании строительства Ваня получил орден Красного Знамени за ударный труд. В Гавриловку я возвращался уже за полночь и без сил валился на постель. Реб Исер Пинкес по-ребячьи всхлипывал во сне, зато второй мой сосед, Шлеймеле Малкиэль, лежал молча, пронзая тьму лихорадочным блеском глаз. Смутные звуки ночного леса стучались в стекла наших наглухо запертых окошек. В комнату просачивался голубоватый отсвет лежавшего снаружи снега. Безмолвствовала ленточка замерзшего ручья, и лишь трубные сигналы паровозов, подобно выстрелам пушек, падали на спящую Гавриловку, разрывая плотную завесу тишины.
В соседней комнате тяжким кашлем мучается Катя. Вот поднимает голову Исер Пинкес, со стоном встает с постели. От его высокой фигуры, сразу заполняющей тесное пространство комнатушки, веет чем-то далеким, отцовским. Ступая на цыпочках, он несет Кате стакан воды.
— Попей, Катя, может, полегчает… — шепчет слепой.
Кашель прекращается. Голубоглазая зимняя ночь равнодушно глядит в замерзшее оконное стекло. Сквозь тяжелую дремоту я слышу горячечный шепот Кати:
— Посидите со мной, Исер Матвеич! Какая у вас большая рука! Смотрите, я вся вспотела…
Я погружаюсь в сон под сухой задыхающийся лепет девушки.
Утром меня будит звук приглушенной беседы. Шлеймеле Малкиэль стоит над постелью слепого, его волосы сбиты в колтун, а глаза сочатся горем и угрозой.
— Исер, сын Тувии, старый черт, — произносит Шлеймеле замогильным голосом, — ты еврей или нет?
— Еврей, — со стоном отвечает Исер Пинкес из сумрачного состояния полусна-полузабытья.
— Исер, сын Тувии, побег древа Израилева, блудный сын… Что ответишь ты Машиаху бен Давиду, когда предстанет перед тобой?! — Лицо Шлеймеле искажается, веки судорожно трепещут. — Старый черт, слепой греховодник…