Выходят — им нарядчик навстречу: «Куда, мерзавцы, идете? Чего работу бросили?» Они: «Так и так, говорят, ты сам сейчас приходил звать: гора, мол, идет». — «Да что вы, говорит, очумели, што ли? Или пьяны напились? Гора и не думает трогаться. Над вами кто-нибудь из каторги подшутил. Я все время в светличке был. Нечего лясы точить, ступайте работать». Что тут делать? Помялись-помялись, да и пошли назад в гору. Тогда ведь не те права-то были… Только успели в гору войти, за инструмент опять взяться, а она и пошла… и пошла!.. Так все и пропали. Шестьдесят, сказывают, человек пропало.
— Кто ж это приходил к ним, дедушка?
— А бог его знает. Стало быть, горный хозяин.
— А вы сами видывали его, хозяина-то?
— Я-то не видал, а люди видали… Почему же и до сих пор вот, где большие выработки есть, строго-настрого запрещается рабочим петь и свистать в горе.
— Это почему же?
— Ну, стало быть, потому. Стала, он не любит! Со стариком, который показался мне вначале несимпатичным и плутоватым и которого арестанты называли «горным духом», с течением времени я сблизился и нашел в нем жалкое, забитое, покинутое всеми создание, невольно внушавшее к себе сожаление. Умственный мир его был очень неширок и незамысловат: в прошедшем — Разгильдеев, а в настоящем и будущем — постоянная тревога за те несчастные десять рублей в месяц, которые платил ему уставщик Монахов за исполнение обязанностей сторожа. К счастью, закаленный в огне разгильдеевщины, семидесятилетний старик был еще здоров и крепок, несмотря даже на то, что питался одним черным хлебом и кирпичным чаем. Мы подолгу болтали с ним в те дни, когда у меня рано оканчивалась работа. Страшные вещи рассказывал старик о временах разгильдеевщины, о том, как тяжела и непосильна была работа на Каре, как колодники болели и мерли, точно мухи осенью, и как во время холеры их живыми еще таскали сотнями на кладбище… Несправедливости и обиды чинились каторге возмутительные. Во время работы даже отдыхать, курить и есть запрещалось; приходилось украдкой, вынимая из-за пазухи, кусать ломоть хлеба. Забитое и запуганное было времечко…
— Неужели же Разгильдеев никогда добрым не бывал? — спросил я однажды, и старик оживился. Морщинистое лицо покрылось приятной улыбкой, и потухшие, поблекшие глазки засверкали.
— Как не бывать! И на зверя, бывает, пора находит дачная. Вот раз… Как сейчас помню… Дождливый-дождливый был день. Мы с товарищем вдвоем по колено весь день в воде простояли на шурфах; промокли, прозябли, насилу-насилу урок к вечеру сробили. Вот идем, и говорит товарищ: «Давай-ка, брат, песню с горя затянем». Взяли и затянули:
Долгая она песня, не помню дале. Вот поем это мы, вдруг… слышим:
— Кто там поет? Сюда!