Он был родом из Ферганской области, из окрестностей города Маргелана, где родители его занимались земледелием и разведением фруктов. В самый город они изредка ездили по торговым делам. Семья, состоявшая из отца, матери и двух сыновей, жила очень дружно. Родителей огорчал только старший сын Марасил, научившийся пить водку и играть в кости. За это Норбюта Маразгали, отец Усанбая, часто жестоко бил Марасила, но тот не унимался. Скоро он вошел в долги, которых чтец не хотел уплачивать, и однажды ночью киргиз, которому Марасил проиграл в кости значительную сумму, подкрался к их жилищу, схватил лучшего коня и поскакал в степь. Норбюта, однако, заметил покражу, разбудил сыновей, и все трое верхами помчались в погоню за похитителем. Они догнали его подле самой его деревни, и Марасил первый свалил противника с ног ударом кистеня по голове. Маразгали-отец отрубил ему голову шашкой. Усанбай клялся и божился, что сам он не бил киргиза, а ограничился тем, что подал отцу шашку; впрочем, он вполне одобрял убийство и, когда начинал с ним спорить, — полушутя, полусерьезно говорил:
— Зачем жить такой человек, Николяичик (так называл он меня, не умея выговорить «Николаевич»; арестанта Канаревича, жившего в нашей же камере, он называл Канарейчиком)? Вороват, карты, играйт… Зачем жить?
— Да ведь и Марасаи в карты играл?
— Марасаил помир… Бог наказил его.
— А ты сам, Усанбай, никогда не пробовал играть?
— Пробоваль, Николяичик, говорил он смущенно, виноватым голосом, — раз пять рублей кости прииграль… дорога шел… Алгачи тоджи раз карты руп проиграль…
— Нехорошо, Усан!
— Да я так, Николяичик… Я не умей… Черт знайт! Ничего не умей карты!
Когда убийство совершилось, начиналось уже утро, и убийц видел проезжий киргиз. Норбюта с сыновьями был вскоре арестован и осужден: сам он на пятнадцать лет каторги, Марасаил на десять, а Усанбай, как несовершеннолетний, на два года. Без слез не мог он вспомнить сцену прощания с матерью, которую, видимо, страстно любил. Да и сам он был ее любимым сыном. Кто-то из арестантов похвалил однажды волосы Маразгали, несколько вьющиеся и черные, как вороново крыло, с синеватым отливом. Он оживился и стал рассказывать, как дома у него, по обычаю их религии, вся голова была бритая, только на макушке оставался длинный локон-оселедец.
— Мат оставил, мат, — говорил он об этом локоне, — глинный, глинный, вот такой… Ах, как мат плакаль — прощался, лицо себе царапил, в кров царапил, кричал… Ах, как он кричал, мат!..
И каждый раз, подойдя к этому месту рассказа, он замолкал, спешил уткнуться носом в подушку и там глубоко вздыхал… Сильное душевное волнение, радостное или горестное, он выражал также комичным прищелкиванием языка.